Дар тому, кто рождён летать
Самолёт — всего лишь машина
Самолёт — это машина. Он не может быть живым. Равно, как не может он желать, или надеяться, или ненавидеть, или любить.
Машина, которая называется «самолёт», состоит из двух основных частей, именуемых «двигателем» и «планером», каждая из которых изготовлена из самых обычных машиностроительных материалов.
Никаких таинств, никакой магии, никаких заклинаний не используется для того, чтобы заставить любой самолёт летать. Он летает в соответствии с известными и непреложными физическими законами, которые не могут изменяться ни по каким причинам.
«Двигатель», говоря коротко, есть кусок металла определенной формы, в определённых местах которого просверлены соответствующие отверстия, укреплены необходимые пружины и клапаны, установлены подшипники и передающие валы.
Он отнюдь не оживает, вследствие того, что его монтируют в передней части планера. Вибрации же, которые он производит во время работы, обусловлены ускоренным сгоранием топлива в его цилиндрах, работой его движущихся частей и силой, которую создает вращающийся винт.
«Планер» есть некоторое подобие клетки, построенной из стального проката и дюралюминиевых листов. Листовой металл, ткань, провода и тросы. Гайки и болты.
Планер изготавливается в строгом соответствии с расчетами авиаконструктора — человека очень мудрого и практичного, который этим зарабатывает себе на жизнь и отнюдь не склонен безумствовать в истерии эзотерического мумбо-юмбо.
В самолёте нет ни одной детали, для которой не существовал бы чертёж. Ни одной части, которую невозможно было бы разобрать на простейшие пластины, отливки и кованые детали. Самолёт был изобретен. Он не «обрёл бытие», и никогда не входил в жизнь.
Самолёт — такая же машина, как автомобиль, как мотопила, как сверлильный станок.
Возможно, кто-нибудь — вероятнее всего, начинающий лётчик-курсант — станет утверждать, что самолёт — воздушное создание и потому, имеет в себе особые силы, которых нет у сверлильного станка?
Чушь. Самолёт — не создание вовсе. Он — машина. Слепая, немая, холодная и мёртвая. Все силы доподлинно известны. — Миллионы часов исследований и лётных испытаний раскрыли нам всё, что только может быть известно о самолёте.
Подъемная сила, тяга, сопротивление. Углы атаки, центры давления, соотношение необходимой мощности и реальной, сопротивление увеличивается пропорционально квадрату скорости.
Однако, встречаются, всё же, лётчики, которые почему-то хотят верить в то, что самолёт — живое существо. Но вы — вы не верьте. Это абсолютно невозможно.
Взлетные характеристики любого самолёта, например, зависят от нагрузки, мощности двигателя, аэродинамических коэффициентов, а также, от высоты местоположения взлетной полосы над уровнем океана, уклона и качества её поверхности, от скорости и направления ветра.
Всё это можно точно измерить и математически оценить, ввести в компьютер, и он выдаст точное значение минимально необходимой для взлёта длины полосы.
Ни в одном техническом руководстве вы не найдёте ни единого предложения, ни единой фразы, ни одного слова, ни одного самого слабого намёка на то, что рабочие характеристики машины могут меняться, в зависимости от чаяний пилота и его надежд, его мечтаний, его доброго отношения к своему самолёту.
Сейчас для вас критически важно об этом знать. Рассмотрим пример. Вот лётчик. Зовут его, скажем: м-м-м: ну, допустим, Эверетт Донелли. И допустим, он учился летать на 7АС Аэронка-Чемпион, номер 2758Е.
Прошло время и Эверетт Донелли стал, скажем, штурманом на авиалиниях компании «Юнайтед Эйрлайнз». Потом он стал капитаном и, ради забавы, решил разыскать тот Чемп, на котором когда-то учился летать.
Допустим, он расспрашивал людей и писал письма, полтора года летал по всей стране и, в конце концов, обнаружил останки машины с номером 2785Е в развалинах рухнувшего ангара заброшенного аэропорта.
Допустим, два года у него ушло на то, чтобы восстановить самолёт, собственными руками перебрав его по винтику, изготовив всё, чего недоставало и что было безнадёжно повреждено. Ну, а после этого, он, наверное, пять лет летал на своем Чемпе и отклонил далеко не одно очень выгодное предложение его продать.
Вероятнее всего, он содержал свою машину в идеальном состоянии, потому что это была часть его жизни, которую он очень любил. И, разумеется, любовь к жизни заставляла его любить и ту её часть, которой был самолёт.
А теперь давайте предположим, что однажды Эверетту пришлось сделать вынужденную посадку на заснеженной площадке высоко в горах из-за разрыва маслопровода. Допустим, он залатал маслопровод, долил масло из банок, которые всегда имел при себе в Полёте и собрался взлетать.
А вот теперь, давайте будем читать очень и очень внимательно. Предположим, что если бы Эверетту Донелли не удалось в тот раз подняться в воздух, он бы замёрз в горах и труп его был бы захоронен под толстым слоем снега, выпавшего во время бурана 8 декабря 1966 года.
Поскольку никаких дорог в той части горного массива, предположим, нет, равно, как нет там и ни малейших признаков цивилизации. И ещё скажем, что площадка, на которой Эверетт приземлился, окружена плотным кольцом шестидесятифутовых сосен. И ни малейшего ветерка, ни дуновения.
Я предложил вам рассмотреть ситуацию. Теперь давайте введём исходные данные в компьютер вместе с характеристиками данного конкретного Чемпа, высотой места над уровнем океана, типом почвы и состоянием снежного покрова на той площадке в тот день.
Некоторое время компьютер подсчитывает и, в конце концов, выдаёт окончательный результат: минимально необходимое расстояние для преодоления при наборе высоты препятствия высотой шестьдесят футов составляет 1594 фута, при условии безупречного пилотирования.
Эверетт Донелли, вероятно, вполне представлял себе ситуацию, хотя и не мог рассчитать всё с такой же точностью, как компьютер, но, измерив шагами расстояние от точки возможного начала разгона до основания стволов деревьев, получил 1180 футов.
Если откатить машину немного назад, так чтобы её хвост оказался между двумя деревьями, можно выиграть ещё семь футов. 1180 или 1187 — разница небольшая, вследствие которой ровным счётом ничто не меняется. Площадка на 407 футов короче, чем минимально необходимо.
А теперь давайте рассмотрим некоторые факты, которые не могут иметь никакого отношения к разбегу при взлёте Аэронки-Чемпиона номер 2758Е.
Допустим, Эверетт Донелли знает о надвигающемся буране и реальной перспективе гибели от холода в изуродованном самолёте. Всё это неминуемо случится, если он не сможет взлететь с первого раза.
Он вспоминает тот день, когда впервые увидел этот солнечно-желтый с багрянцем забрызганный грязью Чемп на летном поле в Пенсильвании, где после войны он учился летать. Он вспоминает, как всё лето напролет и все выходные работал, чтобы заплатить за курсы.
Он вспоминает пятнадцать тысяч лётных часов и то, как вновь нашёл этот Чемп под обломками ангара.
Он вспоминает годы, ушедшие на восстановление машины, и первый полёт Джин Донелли на этом самолёте. И ещё то, что ни на какой другой машине, кроме Чемпа с номером 2758Е она летать не согласится.
Он вспоминает самый первый полёт своего сына и самый первый его самостоятельный полёт — в день, когда мальчишке исполнилось шестнадцать.
И он запускает двигатель и садится в кабину, даёт полный газ, и Чемп начинает двигаться в направлении противоположного конца площадки, потому что пришло время отправляться домой.
Поверьте, всё, что было сказано выше о самолётах — чистейшая правда. И проведённое мною коротенькое исследование было выполнено безупречно, поскольку в нём сконцентрировался весь опыт самолётостроения, начиная с того времени, когда человек впервые поднялся в воздух на самолёте.
Не существует ни одной теории, которая не была бы практически опробована авиаинженерами и авиаконструкторами. И все теории, и все факты утверждают, что всякая попытка взлететь при дистанции разбега на 407 футов короче, чем необходимо, для Эверетта Донелли смертельна.
Лучше вырыть яму и попытаться пережить буран. Пусть лучше ураганный ветер разнесёт самолёт на части. Тогда хотя бы пилот может попробовать выбраться из диких гор пешком. Всё, что угодно — лучше, чем попытка преодолеть заведомо непреодолимое препятствие.
Как мы уже убедились, самолёт есть машина. Это не мои измышления, и не моя прихоть. Я вообще тут ни при чём, ибо таково утверждение десятков тысяч блестящих умов, подаривших человечеству искусство и скорость полёта.
А я, всего лишь, задался целью выяснить, верит ли хотя бы один из них, что самолёт есть нечто большее чем просто машина.
Но в тысяче книг и полумиллионе страниц схем, чертежей и формул нет ни слова, оставляющего хотя бы слабую надежду на ошибочность моих расчётов необходимой длины разбега для самолёта Эверетта Донелли там, на крохотном плато среди гор.
Никто, ни единый голос, не намекает на то, что, при определенных условиях, лётчик, который любит свой самолёт, может заставить машину на несколько мгновений ожить и испытать ответную любовь к своему пилоту, и продемонстрировать её, свершив маленькое лётное чудо. Ни единого слова об этом нигде.
Компьютер сформулировал окончательный приговор: необходимый разбег должен равняться 1594 футам. Это — абсолютный минимум.
Уверяю вас, ошибки здесь нет. Ни под каким видом Чемп не мог преодолеть стену этих деревьев. Это было просто-напросто невозможно. Согласно расчётам, самолёт должен был врезаться в деревья на высоте двадцати восьми футов от поверхности земли, набрав, к этому моменту, скорость в пятьдесят одну милю в час.
Сила удара по главному несущему лонжерону правого крыла в семидесяти двух дюймах от центроплана была бы достаточной для того, чтобы сокрушить главный и задний лонжероны. Смещение центра тяжести заставило бы самолёт перевернуться и зарыться носом в землю.
Сила удара об землю превзошла бы допустимые нагрузки на узлы крепления двигателя. Двигатель вдавился бы внутрь фюзеляжа, проломив, при этом, огнеупорную переборку и пробив топливный бак.
Брызнувший на горячие выхлопные патрубки бензин мигом испарился бы, а пламя из-под головок разгерметизированных, вследствие деформации корпуса двигателя, цилиндров подожгло бы эти пары.
Через четыре минуты тридцать секунд самолёт был бы полностью охвачен пламенем. И неизвестно, хватило бы этого времени на то, чтобы тот, кто находился в машине, успел прийти в сознание после удара, выбраться наружу и удалиться на безопасное расстояние.
Последний пункт, а именно степень достаточности промежутка времени для выполнения определённых действий, не описывается законами аэродинамики и теоретической механики сопротивления материалов и потому является величиной неопределенной.
Всё это было описано мною с одной лишь целью: ещё раз напомнить вам о том, что самолёт, на котором летают — не более, чем машина. И как бы нежно вы к нему ни относились, как бы его ни лелеяли, машиной он и останется. Самолёт суть машина.
И потому в то утро я никак не мог увидеть, как Эверетт Донелли садится на своем Чемпе и подруливает к заправке. И я, конечно, не мог ему заявить:
— Эверетт, ведь ты же — мёртвый!
А он никак не мог рассмеяться в ответ и сказать:
— Ты что спятил? Я такой же мёртвый, как ты. А ну-ка, поведай мне, как это вышло, что я погиб?
— Ты совершил вынужденную посадку в горах в сорока двух милях на север от Бартонз-Флэт, площадка была только 1187 фугой длиной, высота над уровнем океана — 4530 футов, нагрузка — 6,45 фунта на квадратный фут площади крыла.
— А, да, точно, сесть пришлось. Маслопровод полетел. Но я на него зажим с прокладкой поставил. Потом масла немного долил, взлетел и даже домой успел до урагана. Останься я там — не сладко мне было бы, верно?
— Но ведь, разбег…
— Ты уж поверь! Я когда приземлился дома — посмотрел: в колесах иголки сосновые застряли. Но старина Чемп иногда проделывает дивные вещи. Если с ним хорошо обращаться.
Это не могло произойти. Ни при каких условиях это не может произойти. И если вы когда-нибудь услышите о подобном случае с каким-нибудь пилотом, если что-то в этом роде произойдёт с вами — не верьте. Этого не может быть.
Самолёт не бывает живым. Самолёт не может знать, что такое «любовь». Самолёт суть холодный металл. Самолёт — всего лишь машина.
Девушка из давным-давно
— Я хочу лететь с тобой.
— Будет холодно.
— Всё равно я хочу лететь с тобой.
— И продувать будет, и масло кругом, и шум такой, что даже думать невозможно.
— Я знаю, я пожалею о том, что на это решилась. Но, всё равно, хочу лететь с тобой.
— И ночевать придётся под крылом, в дождь и в грозу — прямо в грязи. А питаться — в крохотных кафе небольших городишек.
— Знаю.
— И никаких жалоб. Ни единой.
— Обещаю.
Итак, после несчётного количества дней молчаливых колебаний, моя жена, наконец, решилась заявить, что желает отправиться в передней кабине моего странника-биплана — с рёвом и сквозняком — в полёт длиной в тридцать пять сотен миль.
Через весь гористый Запад и Великие равнины к холмам Айовы и обратно в Калифорнию через Скалистые горы и Сьерра-Неваду. У меня вполне были причины на то, чтобы предпринять этот перелёт.
Один раз в год тысяча с лишним медленных громыхающих машин — арфоподобных из-за множества струн-растяжек, стоек и распорок, антикварных принадлежностей древних небес — слетались отовсюду на травяной ковёр в самом центре летней Айовы.
Это было место, где лётчики делились друг с другом своими матерчато-аэролаковыми радостями и брызго-масляными горестями, радуясь встрече с друзьями — такими же помешанными на аэропланах и в них влюбленными.
Все эти люди — одна семья, и я тоже принадлежу к ней. Мне необходимо было встретиться с ними со всеми, это и было причиной, побудившей меня отправиться в путь.
Бетт было гораздо труднее на это решиться. Когда она договаривалась о том, чтобы в течение этих двух недель за детьми присматривали, ей пришлось признать, что она отправляется со мной, потому что ей хочется лететь, потому что это будет занятно, потому что после она сможет сказать: «Я это сделала».
Конечно, для принятия решения, ей потребовалось определённое мужество, однако, меня не оставляли сомнения относительно того, сможет ли она справиться с задуманным, ибо я был твёрдо убеждён: она понятия не имеет обо всём том, с чем ей предстоит столкнуться во время перелёта.
Мне уже приходилось совершать дальний перелёт на этой машине. Я перегонял самолёт в Лос-Анжелес из Северной Каролины, через неделю, после того, как купил его у там одного коллекционера старинных аэропланов.
За тот полёт со мной приключилась одна небольшая авария и одна поломка двигателя, в течение трёх дней я промерзал буквально до костей, два дня летел над пустыней в такую жару, что двигатель грелся почти до предельно допустимых температур.
Я вступал в сражения с ветрами, гнавшими аэроплан назад. Однажды мне пришлось лететь под плотным покровом тяжелой облачности так низко, что самолёт, время от времени, цеплял колесами верхушки деревьев. Короче, в тот раз я натерпелся более чем достаточно.
Теперь же предстоявший перелёт был на тысячу миль длиннее, и лететь я должен был не один, а с женой.
— Ты уверена, что желаешь принять в этом участие? — спросил я, выкатывая биплан из ангара, когда первые лучи солнца из-за горизонта коснулись края предрассветного неба. Она усердно возилась со спальными мешками, упаковывая что-то в комплект для выживания.
— Уверена, — бесстрастно ответила она.
Должен признаться, где-то внутри я был снедаем жутким любопытством относительно того, удастся ли ей совладать со всей этой ситуацией. Ни её, ни меня никогда особенно не привлекали приключения в поле и жизнь без привычных удобств.
Нам нравилось читать, время от времени ходить в театр и, поскольку я был военным лётчиком, летать. Мне нравился мой аэроплан, однако, мне приходилось считаться с его возможностями.
Дело в том, что всего лишь за день до вылета я закончил ремонтировать двигатель, и это была пятая серьёзная неисправность за последние пять месяцев.
Я надеялся, что покончил, наконец, со всеми причинами возможных поломок, но, тем не менее, дал себе зарок лететь так, чтобы в случае выхода двигателя из строя всегда иметь возможность спланировать и приземлиться на какой-нибудь ровной площадке.
И я вовсе не был уверен, что нам удастся осуществить всю эту затею с Айовой. Шансы были, примерно, пятьдесят на пятьдесят. Но решимость её была непоколебима.
— Вот теперь-то, — думал я, вдыхая в старенький двигатель оглушительное чихание его синевато-сизодымной жизни и проверяя показания приборов, — мы и поглядим, что за человек та женщина, на которой я женился семь лет назад.
Для Бетт, в здоровенной шубе поверх лётного костюма образца 1929 года прихваченной привязными ремнями к сиденью открытой передней кабины, началось испытание. Поток воздуха, отбрасываемый винтом, уже хлестал ее по лицу.
Спустя полчаса, когда температура окружающего воздуха опустилась до двадцати восьми градусов (20 С), к нам присоединились еще два старинных самолёта — монопланы с закрытыми кабинами. Я знал, что в обеих моделях установлены обогреватели.
Помахав друзьям, я пристроился к ним на высоте пяти тысяч футов и скорости в девяносто миль в час. Я был им рад: если двигатель заглохнет, мы будем не одни.
Мы шли в нескольких ярдах от них, и мне было видно, что жены пилотов в кабинах были одеты в юбки и лёгкие блузки. Меня же под кожаной курткой с шарфом била крупная дрожь, и я задавал себе вопрос: интересно, раскаивается Бетт в своём решении или ещё нет?
Несмотря на то, что расстояние между нашими кабинами составляло всего три фута, из-за яростного ветра и рева двигателя мы не могли расслышать друг друга, даже вопя что есть мочи.
Ни радио, ни проводной бортовой связи у нас не было. Когда нужно было перекинуться словом-другим, приходилось прибегать к языку жестов или передавать друг другу вырываемый ветром из рук клочок бумажки с нацарапанными на нём пляшущими буквами.
И тут, в то самое время, когда я, дрожа, размышлял о том, готова ли моя зачехленная в кучу одёжек жена признать, что сделала глупость, она потянулась за карандашом.
— Ну, вот, — подумал я, пытаясь угадать, что она напишет, — «С меня довольно!», или «Холодина невыносимая!»
Вырывавшийся из рта пар дыхания мгновенно уносил ветер. А может быть, просто:
— Извини меня!
Всё зависит от того, насколько её одолел ветер и как глубоко успел проникнуть мороз. Ветровое стекло перед нею было покрыто мельчайшими брызгами грязного масла. Когда она обернулась, чтобы вручить мне записку, я увидел такие же брызги на ее ветрозащитных очках.
Тонкими пальцами в кожаной перчатке она протянула мне из огромного мехового рукава записку. Зажав ручку между колен, я взял измятый клочок бумаги. Мы отлетели от дома всего на сто пятьдесят миль — ещё не поздно было вернуться и оставить её там. На бумажке было написано одно-единственное слово:
— Здорово!
И маленькая улыбающаяся физиономия рядом.
Бетт смотрела, как я читаю. Когда я поднял глаза, она улыбнулась. Ну, и что прикажете делать с такой женой? Я улыбнулся в ответ, откозыряв ей приложенной к шлему рукой в лётной перчатке.
Через три часа, после короткой остановки для заправки, мы оказались над самым сердцем Аризонской пустыни. Был почти полдень и даже на высоте пяти тысяч футов стояла жара. Шуба Бетт громоздилась на сиденьи рядом с нею горой, мех на вершине которой трепетал в струе ветра.
В миле под нами расстилалась ярчайшая иллюстрация значения слова «пустыня». Голые изъеденные ветром и перепадами температуры камни, мили и мили песков — абсолютно и безнадёжно пустых. Если бы двигатель решил вдруг заглохнуть, с посадкой на песок не возникло бы никаких проблем.
И самолёт остался бы ни капельки не повреждённым. Однако, жара внизу была испепеляющая, горячий воздух дрожал и переливался, и я с благоговением вспомнил о канистре воды, упакованной нами в комплект для выживания.
И тут меня вдруг пронзила запоздалая мысль. По какому праву я позволил своей жене занять место в передней кабине? Если заглохнет двигатель, она окажется в пяти сотнях миль от дома и детей, один на один с хрупким крохотным бипланом в самой середине величайшей пустыни Америки.
С песком и змеями, и слепящей белизной солнца, без единой травинки, без единого деревца насколько хватает глаз. Каким слепым, бездумным, безответственным должен быть муж, позволивший своей жене — совсем молоденькой — подвергнуться всем этим опасностям.
Пока я донимал себя подобными размышлениями, Бетт обернулась ко мне и показала рукой в перчатке — «гора» — сложив пальцы вместе и направив их вверх. Затем она нахмурилась, давая понять, что гора внизу отличается особой неприветливостью, и указала вниз.
Она была права. Однако, гора выглядела всего лишь немногим более сурово, чем вся остальная поверхность мёртвой земли под крыльями.
Правда, благодаря горе, мне удалось найти себе оправдание. Та, кого я так старался уберечь и укрыть в надёжности домашнего уюта, открывала для себя мир, рассматривая землю этой страны в её истинном облике.
И пока она видела ее такой, пока во взгляде её светилась радость, а не страх, благодарность а не тревога — я был прав в том, что взял её с собой сюда. В то мгновение я радовался тому, что она отправилась в это путешествие.
Аризона проплывала под нами, и в какую-то минуту, пустыня внизу, как по мановению волшебной палочки, уступила место возвышенностям, поросшим клочками соснового леса, речушкам и лугам с разбросанными то тут, то там уединёнными ранчо.
Биплан мягко скользил сквозь небо, но я ощущал некоторое беспокойство. Что-то не то происходило с давлением масла. Оно медленно упало с шестидесяти фунтов до сорока семи. Ещё в пределах нормы, однако, всё равно нехорошо — давление масла в самолётном двигателе должно быть очень устойчивым.
Бетт спала у себя в передней кабине, ветер перекатывался через её голову и теребил шерсть на макушке шубного холма. Я был доволен тем, что она заснула, и сосредоточился на воспроизводимых в уме схемах устройства старенького движка, пытаясь вычислить, в чём дело.
И тут, двигатель заглох — в двух тысячах футов над поверхностью земли. Образовавшаяся тишина казалась чем-то настолько неестественным, что Бетт проснулась, ища глазами аэропорт, в котором мы, как она решила, приземляемся.
Аэропорта не было. Мы были отделены от него расстоянием никак не меньшим, чем пятьдесят миль, и чем дольше я сражался с мотором, возясь с органами управления, тем однозначнее осознавал, что до аэропорта нам не дотянуть.
Биплан вываливался из неба, довольно быстро теряя высоту. Я помахал крыльями нашим друзьям, давая понять, что у нас возникли некоторые затруднения. Оба пилота немедленно развернулись и направились к нам, но сделать они ничего не могли, разве что наблюдать, как мы снижаемся.
Горы впереди и сзади были сплошь покрыты лесом. Мы планировали в узкую долину, на краю которой стояло ранчо и виднелся окруженный изгородью луг. Я повернул к лугу — единственной во всей долине полоске ровной земли.
Бетт взглянула на меня, выгнув вверх брови в немом вопросе. Она отнюдь не выглядела испуганной. Я кивнул, давая ей понять, что всё нормально и что мы приземляемся на лугу. Я вполне готов был позволить ей испугаться, поскольку сам, на её месте, едва ли преминул бы это сделать.
Ведь для неё это была первая вынужденная посадка. Для меня — шестая. Некоторая часть меня критически наблюдала за её поведением — как она отнесётся к остановке двигателя.
Ведь, если верить газетам, за этим событием всегда, с роковой неотвратимостью, следует чудовищная катастрофа и гигантские заголовки на первой полосе.
Там было два поля — одно рядом с другим. Сделав один круг над ними, я выбрал то, которое показалось мне более ровным. Вопросительно подняв брови, Бетт указала в сторону второго поля.
Я отрицательно покачал головой. Что бы ни означал твой вопрос, Бетт, мой ответ — нет. Дай я сперва посажу машину, а потом будем разговаривать.
Быстро теряя высоту, биплан скользнул вниз, пересек ограду и тяжело рухнул на землю, один раз подпрыгнул, снова приземлился и, трясясь и громыхая, покатился по изрытому твердому полю.
Я очень сильно надеялся на то, что ни в одной из колдобин на пути самолёта не отдыхала в блаженной расслабленности корова. Я заметил нескольких на склоне холма, когда заходил на посадку.
Прошло ещё несколько секунд и коровий вопрос превратился в чисто умозрительную абстракцию, потому что самолёт, в последний раз качнувшись, остановился. С невозмутимым спокойствием я ждал вопросов жены, которые должны были возникнуть после её первой вынужденной посадки.
Я пытался предугадать, что она скажет:
— «И это твоя Айова? «, или «Ты не знаешь, где находится ближайшая железнодорожная станция?», или «Что же теперь делать?»
Подняв на лоб очки, она улыбнулась:
— Ты что, не заметил аэропорт?
— ЧТО!!!
— Аэропорт, милый. Вон то маленькое поле — неужели ты не видел? Там и конус ветровой торчит.
Она спрыгнула на землю:
— Во-о-н там, видишь?
Там действительно возвышалась мачта с конусом. Единственным моим утешением могло служить лишь то, что единственная земляная взлетно-посадочная полоса казалась даже более короткой и неровной, чем поле, где мы находились.
Та часть меня, которая оценивающе присматривалась к моей жене — а в тот миг часть эта была всем мной без остатка — громко расхохоталась. Передо мной стояла совершенно незнакомая мне девушка.
Очень молодая и очень красивая — с лицом, сплошь вымазанным маслом, кроме светлого отпечатка летных очков вокруг глаз — она улыбалась мне озорной и немного ехидной улыбкой.
Никогда и никем я не был настолько безнадежно, до полной беспомощности очарован, как в тот день — этой невероятной женщиной.
Не было никакой возможности объяснить ей, насколько блестяще она прошла испытание. Экзамен был закончен в тот же миг, а журнал для отметок — выброшен прочь.
На секунду земля вздрогнула, когда самолёты наших спутников пронеслись над нами на бреющем полёте. Мы помахали им, давая понять, что с нами всё в порядке и что биплан цел.
Они сбросили записку. В ней говорилось, что если нам нужна помощь, мы должны им просигналить знаками, и тогда они тут же сядут. Я махнул им, чтобы они продолжали свой путь.
Мы находились в хорошей форме, а в Фениксе у меня было несколько друзей-авиаторов, которые могли помочь разобраться с двигателем. Монопланы ещё раз прошли над нами, покачали крыльями и исчезли за вершинами гор на востоке.
В ту ночь, после того, как двигатель был отремонтирован, состоялось моё знакомство с прекрасной молодой женщиной, летевшей в передней кабине моего самолёта.
В морозной темноте прозрачной ночи мы расстелили спальные мешки, забрались в них — голова к голове, ноги в противоположные стороны — и, вглядываясь в сверкающий вихрь центра галактики, толковали о том, каково оно — быть существами, живущими на краю такого немыслимого скопления солнц.
Биплан вернул меня во времени в его собственный 1929 год. Окружающие холмы стали холмами 1929 года, и солнца в непостижимой бесконечности — солнцами 1929 года.
Я узнал, что ощущает путешествующий во времени, попадая во времена, когда не был ещё рожден и влюбляясь там в стройную темноглазую красавицу в лётном шлеме и ветрозащитных очках. И я понял, что обратный путь в мою собственную жизнь закрыт для меня навсегда.
Мы спали в ту ночь на самом краю нашей таинственной галактики — прекрасная незнакомка и я.
Уже без монопланов рядом, в одиночестве, наш биплан пророкотал над Аризоной и оказался в небе штата Нью-Мехико. Перелёты были длинными и трудными: четыре часа в кабине, короткая остановка — бутерброд, бак горючего, кварта масла — и снова полёт.
В измятых ветром записках, которые передавала мне жена, сквозил ум — такой же изысканно-ясный и безупречный, как её тело.
«Солнце похоже на красный шарик, который выскакивает из-за горизонта, словно мальчишка там отпустил ниточку».
«Оросительные разбрызгиватели ранним утром похожи на пушистые перышки, которыми равномерно утыкано всё поле».
Десять лет я летал, и десять лет на всё это смотрел, но ни разу не видел, пока человек, никогда ранее ничего этого не видевший, не выделил для меня эти картинки рамками записок на клочках бумаги, переданных из передней кабины.
«Неправильной формы ранчо Нью-Мехико постепенно переходят в шахматную доску Канзаса. А верхушка Техаса проскакивает инкогнито где-то в промежутке. Ни тебе фанфар, ни вышки нефтяной — никаких отметок».
«Кукуруза от горизонта до горизонта. Как миру удаётся поедать столько кукурузы? Кукурузные хлопья, кукурузный хлеб, кукурузное печенье, воздушная кукуруза, кукурузный пудинг, кукурузное масло, кукурузные чипсы, кукурукурузаза».
Время от времени — вполне практический вопрос.
«Во всём небе — одно-единственное облако. Почему мы направляемся прямо к нему?» Отвечаю пожатием плеч. Она отворачивается и продолжает наблюдать и размышлять.
«Занятно обгонять поезд, когда одновременно виден и тепловоз, и хвост».
Посреди прерии возникает большой город и в дрожащем мареве величественно плывет к нам от горизонта.
«Что за город?»
Отчетливо шевеля губами — чтобы она могла прочитать по их движениям — выговариваю название. Она прижимает к моему ветровому стеклу бумажку с написанным на ней «ХОМИНИ?» Я отрицательно качаю головой и проговариваю слово ещё раз.
«ХОМЛИКК?»
Я повторяю ещё раз — ветер уносит слово прочь.
«ЭМЭНДИ?»
«ОЛМОНДИК?»
«ОЛБЭНИ?»
«ЭЙБЭНИ?»
Я продолжал проговаривать слово — всё быстрее и быстрее, менее и менее чётко.
«ЭЙБИЛИН!»
Я кивнул, и она принялась глядеть вниз на город под крыльями, имея теперь возможность, как следует, его исследовать.
Три дня биплан летел на восток, удовлетворённый тем, что ему удалось переместить меня в его время и представить этой шустрой юной леди. И ни разу больше двигатель не заглох и не дал сбоя, даже когда на подлете к Айове на него обрушился ледяной ливень.
«Мы что, собираемся сопровождать эту грозу до самой Оуттумвы?»
В ответ я мог только кивнуть и вытереть с очков брызги.
На слёте я встретил друзей со всей страны. Жена — тихая и счастливая — всё время была рядом. Она почти ничего не говорила, но внимательно ко всему прислушивалась, и ясные её глаза подмечали каждую мелочь. Казалось, ей доставляет радость полуночный ветер, трепещущий в ее волосах.
Через пять дней мы отправились домой. Меня беспокоил скрытый страх — ведь мне предстояло вернуться к жене, с которой я больше не был знаком. С насколько большим удовольствием я стал бы скитаться по стране со своей новой женой-возлюбленной!
Первую записку я получил от неё над равнинами Небраски, после того, как мы отлетели от Айовы уже на несколько часов.
«На слёт собираются личности. Об этом говорит всё — и то, где они бывали, что совершили, что знают, что планируют на будущее».
Потом, она долго молчала, глядя на два других биплана, с которыми мы возвращались на Запад, каждый вечер звеном из трёх машин скользя сквозь неподвижность пламенеющего заката.
Наконец, пришел тот час — он не мог не прийти, рано или поздно — и мы во второй раз пересекли горы и пустыни, оставив брошенный ими нам вызов безмолвно лежать, обратясь в бесконечность небес.
Последняя её записка была следующей: «Я думаю, Америка станет более счастливой страной, если каждый её житель, по достижении восемнадцати лет, проделает воздушное путешествие над всей её территорией».
Наши спутники покачали на прощание крыльями и круто отвернули от нас в направлении своих аэропортов. Мы были дома. В очередной раз биплан вернулся в свой ангар. Мы сели в машину и молча поехали домой.
Мне было грустно, как бывает грустно всякий раз, когда закрываешь прочитанную книгу и неизбежно прощаешься с героиней, в которую успел влюбиться. Не важно, настоящая она или нет, просто хотелось бы побыть с ней подольше.
Я вёл машину, она сидела рядом. Но, через несколько минут, всё это должно было закончиться. Размётанные полуночным ветром волосы будут собраны в аккуратную прическу, и она снова сделается центром приложения запросов своих детей.
Она вновь войдёт в мир домашнего уюта, мир повседневности, в котором ни к чему разглядывать что-либо ясными глазами, незачем ни рассматривать сверху пустыню и горы, ни противостоять величественным ветрам.
Но книга, всё же, не совсем закончилась. В потоке дел и суеты в самый странный и неожиданный миг юная леди, которую я открыл для себя в 1929 году, и в которую влюбился ещё до своего рождения, вдруг бросает на меня озорной взгляд, и я вижу слабый след масляных брызг вокруг её глаз.
И тут же она ускользает — прежде, чем я успеваю вымолвить слово, поймать её руку и воскликнуть:
— Постой!