Бегство от безопасности
Двадцать три
— Почему ты такой умный?
Мой брат поднял голову от книги, посмотрел на меня испытующе с высоты полутора лет разницы между нами.
— О чём ты, Дикки? Я не такой уж умный.
Я так и думал, что он это скажет и вернётся к чтению.
— Все говорят, что ты умный, Бобби.
Любой другой брат на его месте вышел бы из себя и попросил семилетнего зануду отцепиться. Любой другой, но не мой.
— Ну хорошо, они правы, — сказал он. — Я должен быть умным, потому что я должен идти впереди и прокладывать тебе путь.
Если он подтрунивал надо мной, то не подал и виду.
— А Рой прокладывал тебе путь?
Он на минуту отложил книгу.
— Нет. Рой почти взрослый, и он другой. У меня не получается придумывать или мастерить вещи так же ловко. И я не умею рисовать так, как это делает Рой.
— Я тоже.
— Зато, мы можем вместе почитать, правда?
Он сдвинулся на одну сторону широкого стула.
— Хочешь поупражняться в чтении?
Я забрался на стул рядом с ним.
— Ты такой умный, потому что много читаешь?
— Нет. Я читаю так много, потому что я должен быть впереди тебя. Если я прокладываю тебе путь, я должен идти впереди, ведь правда?
Он раскрыл книгу на наших коленях.
— Мне кажется, ты ещё не можешь прочитать эту книгу. Ты же не можешь быть таким умным, правда?
Я посмотрел на страницы книги, в самом деле очень умной, и улыбнулся.
— Да нет, могу...
Он указал на заглавные буквы.
— Что здесь написано?
— Это легко, — сказал ему я. — «Глава тринадцать. За пределами солнечной системы».
— Хорошо. Прочитай мне первый параграф.
В нашей семье на похвалу не скупились, но быстрее всего оценивалось умение хорошо читать, «с выражением», как говорила мама. Научись произносить написанные слова, и ты — образцовый сын.
В тот день я читал брату, стараясь так, как будто не читал, а сам рассказывал ему о звёздах. Но глубоко во мне звучали его слова, которые я принял за истину: «Я должен прокладывать тебе путь».
Домой после школы, голодный, через ворота, через заднюю дверь — на кухню. Если повезёт, можно стащить три-четыре ломтя ржаного хлеба, но, если увидит мама, за это меня могут лишить обеда.
Гм... Отец уже вернулся с работы — так рано? — и сидит на кухне с мамой и Бобби.
— Привет, папа, — сказал я, не подавая и виду, что испуган. — Мы что, опять переезжаем? Готовится что-то важное? Что это у вас здесь за конференция?
— Мы разговариваем с Бобби, — сказал мой отец. — И думаю, что нам лучше остаться одним. Ты не против?
Я на мгновение уставился на него, потом взглянул на маму. Она торжественно смотрела на меня, не говоря ни слова. Происходило что-то ужасное.
— О'кей, — сказал я, — конечно. Я буду у Майка. Пока.
Я толкнул вращающуюся дверь из кухни в гостиную, закрыл её за собой и вышел через главный вход.
Что ж это происходит? Они никогда ещё не говорили ни о чём таком, чего я не мог бы, по крайней мере, слушать. Разве я не являюсь частью этой семьи? Может быть, и нет! Может быть, они решают, как им от меня избавиться? Но почему?
Рядом с домом Майка росло лучшее дерево для лазания, которое я когда-либо знал, — сосна с ветвями, образующими винтовую лестницу до самой верхушки; их было так много, что почти не оставалось шансов упасть.
Нужно было только достать до первых толстых ветвей, которые начинались на высоте шести футов, остальное не составляло труда.
О чём они все-таки могли разговаривать? Почему они не хотели, чтобы я это слышал?
Прыжок с разбега. Теннисные туфли цепляются за кору, проскальзывают и вновь цепляются, ещё один рывок, и первая ветка достигнута. Я скрылся в толстых ветвях, взбираясь уверенно и решительно.
Что бы они ни обсуждали, это явно что-то нехорошее, и уж вовсе не какой-нибудь приятный сюрприз для меня. Иначе, они бы просто прекратили говорить об этом или сменили тему разговора, когда я вошёл, — заговорили бы о работе или Библии.
Ближе к вершине ветви становились тоньше, и в просветах между ними виднелись крыши домов. Самый замечательный вид открывался с верхушки дерева, но ветки и сам ствол были там такими тонкими, что легко начинали раскачиваться.
Я прекратил подъём недалеко от вершины, пока это ещё не стало безрассудством. Мне нужно было подумать, а это место было самым уединённым из всех, которые я знал.
Мама всегда спрашивала меня, как там школа, подумал я, и что нового я сегодня узнал? Я хотел сказать ей, что сегодня мы проходили Закон Среднего, и спросить, что она об этом знает, но она неожиданно ничего не спросила. И почему папа дома в это время? Кто-нибудь умер? Что может быть не так?
Единственным умершим человеком из тех, кого я знал, была моя бабушка, но, когда это произошло, мне сказали. Я видел её лишь однажды — строгую и седовласую, едва ли выше меня ростом, и совсем не плакал, когда узнал, что она умерла.
Ни мама, ни, конечно, папа, тоже не плакали. Никто не умер, иначе мне бы сказали.
В четверти мили отсюда за верхушками деревьев скрывался мой дом, но я, всё же, мог различить часть крыши над кухней.
Ничего сложного: в Лейквуд-Виллидж все дома, кроме нашего, имели наклонные крыши, наша же крыша была плоской. Что там, всё-таки, происходит?
Легкий порыв ветра качнул дерево, и я обхватил ствол обеими руками.
Это должно касаться меня, подумал я, иначе почему так важно было меня выпроводить? Это было что-то, связанное со мной, и вряд ли хорошее. Этого не может быть.
Даже когда меня вызывает директор школы, это всегда оказывается что-нибудь хорошее: поздравления по поводу выбора меня старостой пожарников, предложение поработать в школьном комитете, сообщение, что на экзамене штата я набрал наибольшее количество баллов, не считая моего брата.
Сумерки застали меня сидящим на дереве, словно встревоженный енот. Я все ещё блуждал во тьме своих предположений, однако, решил ни о чём не спрашивать, как бы мне этого ни хотелось.
Пусть они сами обо всём мне расскажут, когда решат, что пришло время. Я бессилен. Я ничего не могу сделать. Это что-то большое, что-то, чего я не должен знать, вот и всё.
Я спустился вниз и пошёл домой, втирая пятна сосновой смолы в джинсы.
Когда я толкнул дверь на кухню, отца там уже не было, мама готовила ужин. Не просто ужин, потому что в этот момент она как раз ставила в духовку торт со взбитыми сливками.
— Привет, Дикки, — сказала она обычным тоном. — Что сегодня проходили в школе?
— Да ничего, — ответил я ей в тон, уступая её настроению.
Бобби стал чаще пропускать уроки, и эти закрытые собрания время от времени случались опять.
Один в нашей с ним комнате, иногда я различал сквозь стену негромкие голоса: в основном, отцовский, иногда — мамин и очень редко, голос Бобби, такой тихий, что я даже не был уверен, что это он.
Однажды перед сном, когда он взбирался по лестнице на верхнюю койку, я не выдержал.
— Что происходит, Бобби? — спросил я. — О чём вы с мамой и папой разговариваете? Это касается меня?
Он не посмотрел на меня, перегнувшись через край своей койки, как он это обычно делал.
— Это секрет, — сказал он. — Ты тут ни при чём, и тебе не нужно ничего знать.
Почти всегда мы с Бобби могли поговорить откровенно, но не сейчас. По крайней мере, они не собираются прийти за мной однажды ночью, бросить меня, связанного, в грузовик и отвезти чёрт знает куда.
А может, Бобби меня обманывает, и всё именно так и произойдёт. Но если он не хочет говорить, то и не скажет.
На следующий день на столе в нашей комнате я обнаружил сумку из мягкой кожи размером с пиратский мешок для денег. До этого я никогда её не видел...
Когда я ослабил ремешки и открыл её, внутри я увидел не золото, а идола. Прекрасно сделанный из полированного чёрного дерева, он являл собой фигуру смеющегося Будды с руками над головой, ладони вверх, кончики пальцев почти касаются. Какого чёрта...
Шаги. Бобби идёт! Я запихнул Будду обратно в сумку, затянул ремни, бросился на кровать и раскрыл книгу Уилли Лэя — «Ракеты и космические путешествия».
— Привет, Бобби, — на мгновение поднял глаза, когда он вошёл, и снова вернулся к книге.
— Привет.
Я читал в тот момент так внимательно, что по сей день помню тот абзац: «...твердотопливные ракетные двигатели набиваются порохом не полностью, а только в объёме вокруг конической камеры сгорания. Чем больше область горения, тем больше тяга двигателя».
Я представил, как, при слишком большой области горения, ракета взрывается — БУМ! — как динамит.
— Пока, — сказал Бобби, и вышел, захватив пальто и кожаную сумку, чтобы отправиться куда-то вместе с отцом на машине.
Две недели спустя отец отвёз Бобби, выглядевшего усталым, в больницу, ничего серьезного. Через неделю, без всяких прощаний, мой брат умер.
Вот в чём заключалась тайна, подумал я, девятилетний Холмс с Бейкер-стрит. И все эти долгие тихие беседы: все, кроме меня знали, что Бобби умирает! Так они хотели уберечь меня от боли.
Будда из чёрного дерева прикасался к ответам, а нашёл ли их мой брат — этого мне никогда не узнать.
Он мог бы сказать мне, я бы не стал горевать. Я мог бы спросить, что ощущает умирающий, больно ли это? Куда ты отправишься, когда умрёшь, Бобби, и можешь ли ты не умереть, если захочешь? Видишь ли ты ангелов во сне? Легко ли умирать? Боишься ли ты?
Насколько я знаю, мама не плакала, как и Рой, и уж, конечно, отец. Поэтому, я тоже не плакал, во всяком случае — на виду у всех. Наша комната опустела, и там стало ужасно тихо, — вот и всё, что изменилось.
«Лонг-Бич пресс телеграм» напечатала небольшой некролог, сообщавший, что Бобби опередил отца и мать, а также меня и Роя на скорбном пути. Я прикрепил вырезку из газеты к своей двери иглой от игрушечного самолёта, гордясь тем, что наши имена были замечены и напечатаны в газете.
На следующий день вырезка исчезла; я нашел её на своем столе текстом вниз. Я приколол её снова, и на следующий день она вновь очутилась на столе. Я понял намёк. Хоть мама и не плачет, но и газетные напоминания о том, что Бобби умер, ей тоже ни к чему.
Однажды, когда она мыла тарелки, ставя их с нежным фарфоровым звоном в кухонный шкаф, я наконец услышал:
— У Бобби была лейкемия.
Я немедленно запомнил это слово.
— Это неизлечимо. Последние дни, Дик, он был так спокоен. Он был таким мудрым.
Слёз не было, и она перестала называть меня Дикки.
— «Всему на свете своё время, мама, — сказал он мне. — Сейчас мне пришло время умереть. Пожалуйста, не расстраивайся и не горюй — я не боюсь смерти. Я бы не выдержал, если бы ты плакала».
Она смахнула слезинку, и наш разговор был закончен.
Я был счастливчиком, не иначе. Что может быть безопаснее, чем легко и удобно лететь за своим братом? Он — ведущий, я — ведомый.
Теперь же, вместо ровного полёта и плавных поворотов впереди меня, Бобби врубил полную тягу, ушёл вверх и скрылся в солнечном свете.
Я был в ужасе. Я всхлипывал ночью под одеялом, вопил в подушку. Пожалуйста, Бобби, ну пожалуйста! Не оставляй меня здесь одного! Ты обещал показывать мне путь! Ты обещал! Не уходи! Я не знаю, как мне жить без моего брата!
Слезами делу не поможешь, выяснил я. Чувства не могут изменить положение вещей. Значение имеет только знание, а мне предстояло узнать многое.
Я посмотрел в словаре статью «Смерть»: формальные фразы об очевидном. Я прочитал энциклопедию: ответа нет.
Бобби казался таким безмятежным, подумал я, и совсем не испуганным, как если бы он принял решение встретить смерть с открытыми глазами, как если бы готовился к испытанию.
Когда час пришёл и дверь открылась, он расправил плечи и шагнул в неё, не оглядываясь, с высоко поднятой головой. Молодец, брат, подумал я, спасибо, что показал мне путь.
Но знаешь, Бобби, есть кое-что ещё. Я внезапно изменился, превратившись в настойчивого сукина сына, и будь я проклят, если умру, не узнав, зачем я жил.
Мальчик, плачущий от ужаса после смерти брата, — в тот день я от него освободился, оставил его там в одиночестве и продолжал жить уже без него.
Двадцать четыре
Дикки взял надгробие из моих рук.
— Скажи мне ещё раз, — сказал он. — Что значит смысл?
Я, моргая, уставился на него. Только что я вновь пережил один из самых мучительных моментов моей жизни, пережил, благодаря ему, всю эту боль до конца. И вот теперь он вдруг превращается в какого-то холодного незнакомца? Он ответил на мои мысли.
— Почему бы и нет? Ты поступил со мной так же.
— Значит, мы квиты, — сказал я.
— Ты знаешь ответ. Что значит смысл?
Я принял бесстрастный тон (что нетрудно, если есть надлежащая практика) и сказал ему:
— По-моему, смысл — это всё то, что способно изменить наши мысли, а вместе с ними — и нашу жизнь.
— Что значила для тебя смерть Бобби?
Он затолкал надгробие обратно в грязь, откуда его достал. Стоило ему убрать руку, как оно упало.
— Как она изменила твою жизнь?
— До сегодняшнего дня я никогда об этом не думал. Просто засунул в дальний угол и забыл.
Он снова попытался поставить надгробие вертикально и, когда оно упало ещё раз, оставил его лежать.
— Что она значила?
В тот момент, когда он спросил, я внезапно понял. Вытащить эту спрятанную часть памяти на свет было всё равно что вытащить из кучи дров самое нижнее полено, на котором она вся держалась.
— Смерть Бобби заставила меня впервые в жизни столкнуться с самостоятельностью. Теперь, полвека спустя, мне кажется, что всю жизнь я рассчитывал только на себя, но это не так.
Когда я был тобой, Бобби пообещал, что будет первым делать все открытия, первым принимать на себя все удары, приготовленные жизнью.
Он хотел смягчить и объяснить их мне, чтобы мой путь стал легче, уже проложенный им через неосвоенные земли. Всё, что мне оставалось, — это следовать за братом, и всё было бы хорошо.
Он молча сел в траву, а я шагал перед ним туда-сюда, словно гончая на привязи.
— В тот день изменилось всё. Когда Бобби умер, его брату, до этого — пассажиру фургона, пришлось быстро выбираться наружу и научиться самому быть разведчиком-первопроходцем.
Я летел над своим прошлым с предельной скоростью, глядя вниз.
— Всё, что я узнал, Дикки, начиная с того момента, показало мне, что каждому из нас дана сила делать выбор, сила изменять свою судьбу.
Всё, что произошло позднее: Рой ушел в армию, отец оставался таким же сдержанным, мама ударилась в политику, я научился летать, — всё словно говорило: верь в себя, никогда не рассчитывай, что кто-то другой покажет тебе путь или сделает тебя счастливым.
Он смотрел вдаль.
— Мама и отец так не считают.
— Правильно. Их мнение противоположно. Мама — миссионер, работник социальной службы, политик; отец — священник, капеллан, сотрудник Красного Креста. Они учили Жить для Других, и, Дикки, они были неправы!
Он окаменел.
— Не смей говорить, что мама неправа, — сказал он. — Ты можешь сказать, что она думает иначе, но никогда не смей говорить, что мама неправа!
Как сильно я любил свою мать и сколь слабым оказалось её влияние на меня! Жить для других, мама, — это лучший способ уязвить тех, кому хочешь помочь. Таскай в гору их фургоны — и закончишь с разбитым сердцем.
Ты защитила меня от смерти Бобби, уберегла меня от моих же чувств так, что я встретился с ними только сейчас, полвека спустя. Как ты могла так ошибаться, и почему я всё ещё тебя люблю?
— Я рад, что она не сказала мне, что Бобби собирается умереть, — сказал я. — Мне даже не хватает воображения представить, кем я мог бы стать, если бы она это сделала.
— Миссионером? — сказал он.
— Я — миссионером? Это невозможно. Хотя — скорее всего.
— А ты мог бы сейчас им стать? — сказал он, как будто надеясь посмертно утешить мою мать.
Я громко засмеялся.
— Для меня священник — это тот, кто убил Бога, Дикки! Ты разве не помнишь?
— Нет.
Конечно, подумал я. Он у нас — Хранитель Забытого, а я это помню, как сейчас.
— После смерти Бобби, — сказал я, — у меня появились простые детские вопросы о жизни, которые привели к разрушению Бога-Который-Был-Мне-Известен и к первой встрече с моей собственной истиной.
Дикки не мог представить, что я помню хоть что-то значительное из своего детства.
— Какой священник? Что произошло?
— Я сейчас покажу тебе, что произошло, — сказал я. — Когда я стою здесь, я — это я. Когда я стою там, я — Внутренний Священник. Ладно?
Он улыбнулся, предвкушая мою беготню вверх-вниз по холму.
— Бог всемогущ? — спросил я, маленький мальчик, у мудрого взрослого.
Я шагнул вперед и повернулся, чтобы взглянуть сверху вниз на ребенка. Теперь я был жизнерадостным священником в тёмно-зеленой рясе с эмблемой фирмы на цепи вокруг моей шеи.
— Конечно! Иначе он бы не был Богом, не правда ли, сынок?
— Бог нас любит?
— Как ты можешь спрашивать? Бог любит каждого из нас!
— Почему хорошие люди, которых любит Бог, гибнут в войнах и насилии, бессмысленных убийствах и глупых катастрофах, почему страдают и умирают невинные умные дети, почему умер мой брат?
А теперь, осторожно с голосом: нужно скрыть неуверенность.
— Некоторые вещи недоступны пониманию, дитя моё. Отец наш небесный посылает величайшие беды тем, кого любит больше других. Он должен быть уверен, что ты любишь Его сильнее, чем своего смертного брата... Верь и доверяй Всемогущему Богу...
— Да вы что, вконец свихнулись? Считаете меня девятилетним идиотом?
Либо признайте, что бог не более всемогущ, чем я сам, и бессилен против зла, как младенец, либо признайте, что любовь, в Его понимании — это садистская ненависть величайшего массового убийцы, когда-либо бравшегося за топор!
— О'кей, — говорит падре с внезапной прямотой. — Я ошибаюсь, ты — прав. Я предлагал тебе все удобства веры.
Подобно многим другим детям, ты только что разрушил устои официальной религии, мистер Правдоискатель. Ты знаешь, что ни я, ни любой другой священник не сможем ответить на эти вопросы. Теперь тебе придётся строить свою собственную религию.
— Зачем? — говорю я. — Мне не нужна религия. Я обойдусь и без неё.
— И оставишь тайну нашего пребывания здесь неразрешённой?
— Оставить её неразрешённой, — обратился я уже к Дикки, — означало бы признать, что есть нечто, до чего я не в силах додуматься.
А я был уверен, что, если я достаточно сильно захочу, не останется ничего, что было бы недоступно моему пониманию. Для неофитов это стало бы первым принципом моей религии.
Я вернулся к своему небольшому представлению.
— Это нетрудно, — говорю я. — Любой ребёнок может предложить что-нибудь получше, чем мир в виде бойни и Бог с ножами в руках.
— За это придётся платить, — предупреждает священник. — Создай свою теологию, и станешь непохожим на всех остальных...
— Так это не цена, — насмехаюсь я, — а награда! Кроме того, никто ведь, на самом деле, не верит в Бессильного Бога или Бога-Убийцу? Это будет легко.
Мой внутренний падре снисходительно улыбается в ответ и исчезает.
Дикки наблюдал, поглощённый моим лицедейством.
— Как только он исчезает, — сказал я, — я начинаю нервничать. Не был ли я чересчур несдержанным и эмоциональным во время этой вспышки?
В течение следующих десяти лет, осторожно и спокойно, я вновь собрал всё воедино, без всяких курсивов и восклицательных знаков.
Понадобилось действительно очень много времени, но основание было заложено. Благодаря моему брату я вновь создал Бога. Теперь я хочу, Дикки, чтобы ты показал мне, в чём я не прав.
Он кивнул, изъявляя желание стать частичным творцом самодельной религии.
— Представь себе, что существует некий Всемогущий Бог, который видит смертных и их заботы на Земле, — медленно произнёс я.
Он кивнул.
— Тогда, Дикки, Бог должен нести ответственность за все катастрофы, трагедии, насилие и смерть, осаждающие человечество.
Он протестующе поднял руку.
— Бог не может нести ответственность только потому, что Он всё это видит.
— Подумай хорошенько. Он всемогущ, то есть, имеет власть остановить зло, если Он этого захочет. Но Он решает не делать этого. Позволяя злу существовать, Он, тем самым, становится его причиной.
Он задумался над этим.
— Может быть, — сказал он осторожно.
— Тогда, по определению, раз невинные люди продолжают страдать и умирать, всемогущий Бог не просто равнодушен. Он неописуемо жесток.
Дикки вновь поднял руку, теперь уже прося времени на размышление.
— Может быть...
— Ты не уверен, — сказал я.
— Всё это звучит странно, но я не могу найти ошибки.
— И я тоже. Меняется ли для тебя мир, при мысли о злом и жестоком Боге так же, как он меняется для меня?
— Продолжай, — сказал он.
— Дальше. Представь, что существует некий Вселюбящий Бог, который видит нужды и бедствия всех смертных.
— Это уже лучше.
Я кивнул.
— Тогда этот Бог должен скорбно созерцать угнетение и убийства невинных, гибнущих миллионами, в то время как они тщетно, век за веком, молят Его о помощи. Он поднял руку.
— Сейчас ты скажешь, что раз невинные люди страдают и гибнут, то наш вселюбящий Бог не в силах нам помочь.
— Совершенно верно! Скажи, когда будешь готов к вопросу.
Он на минуту задумался над тем, о чём мы говорили. Затем кивнул.
— О'кей. Я готов к твоему вопросу.
— Какой Бог реален, Дикки? — спросил я. — Жестокий или бессильный?
Двадцать пять
Теперь он задумался уже надолго, потом засмеялся и тряхнул головой.
— Это не выбор! Я имею в виду: если приходится выбирать между Жестоким или Бессильным Богом, тогда, зачем Он вообще нужен?
Глядя на него, я видел самого себя, каким я был много лет назад, решая ту же задачу.
— Выбора нет, — сказал я, — потому что ни один из них не существует.
— В самом начале, — сказал он, — не было ли какой-нибудь ошибки в вопросе?
Был ли я в его возрасте таким наблюдательным?
— Хорошо! Нереальным этот выбор становится благодаря ситуации: «Представь, что существует Бог, видящий все беды Земли».
Смотри на это с любой стороны — а я занимался этим многие годы, — но в тот момент, когда представляешь, как Бог видит все беды и оставляет нас в беде, выбора между Жестоким и Бессильным не избежать.
— Что же получается? — сказал он. — Бога нет?
— Если принять, что пространство-время реально, что оно всегда было и всегда будет, тогда либо Бога не существует вообще, либо приходится выбирать между двумя богами.
— А если не принимать, что пространство-время реально?
Я поднял с земли камешек и почти горизонтально бросил вдоль склона холма. Я вспомнил время, когда я сам решил не принимать этого, просто ради интереса.
— Не знаю, — сказал я.
— Ну перестань! — Он вырвал пучок травы вместе с землей и швырнул, без всякой цели. — Ты ведь знаешь!
— Подумай об этом, а обсудим в следующий раз.
— Не вздумай сейчас уйти, Ричард! Где мой огнемёт?!
— А знаешь, Дикки, это был бы прекрасный холм для прыжков с парапланом. Ветер здесь обычно с юга?
— Здесь не бывает ветра, пока я не прикажу, — сказал он. — А сейчас, когда ты только что убил Бога, я приказываю тебе Его воскресить, иначе обещаю, что ты не уснёшь!
— О'кей. Но я не могу его воскресить, потому что Он — это не Он.
— Он — это Она?
— Она — это Бытие, — сказал я.
— Начинаем, — сказал он, освобождая мне нашу сцену.
— О'кей. Я отказываюсь признавать Бога, беспомощного или равнодушного ко злу. Но я не отказываюсь признать всемогущую вселюбящую реальность.
— То есть, ты возвращаешься к тому, с чего начал.
— Нет. Слушай. Это просто. — Я начертил в воздухе прямоугольник. — Это дверь, на которой написаны два слова: «Жизнь Есть». Если ты войдёшь в неё, то увидишь мир, для которого это высказывание справедливо.
— Я не обязан верить, что Жизнь Есть, — сказал он, полный решимости не попасться вновь на мои предположения.
— Нет, не обязан. Если ты в это не веришь, или веришь, что Жизни Нет, или что Жизнь Иногда Есть Иногда Нет, или Смерть Есть, тогда мир должен быть просто таким, каким он кажется, — о цели и смысле можно забыть.
Мы все — сами по себе, одни рождены под счастливой звездой, другие страдают всю жизнь, пока не умрут, и неважно, кто есть кто. Желаю удачи.
Я подождал, пока он постучал в те двери, открыл их и успел утратить интерес к тому, что за ними находилось.
— Довольно скучно, — сказал он и пригнулся, готовый к прыжку. — О'кей. Допустим, Жизнь Есть.
— Ты уверен?
— Я готов попробовать...
— Помни, что на двери написано Жизнь Есть, — сказал я. — Это не шутка. Если хочешь, на ней есть ещё одна надпись, невидимая: Не Имеет Значения, Если Вам Покажется, Что Это Не Так.
— Жизнь Есть.
— Ха, Дикки! — издал я самурайский клич, и кривой меч блеснул в моей руке. — Здесь, в гробу, лежит тело твоего брата! Так смерти не существует?
— Жизнь Есть, — сказал он с верой. — Не Имеет Значения, Если Мне Кажется, Что Это Не Так.
Я накинул чёрный балахон, спрятал лицо под капюшоном, встал на цыпочки и глухим зловещим голосом произнес:
— Я — Смерть, мальчик, и я приду за тобой, когда настанет время, и ничто не может меня победить...
Я могу быть довольно зловещим: когда-то немножко упражнялся.
Он всё ещё цеплялся за истину, которую испытывал.
— Жизнь Есть, — сказал он. — И Не Имеет Значения, Если Вам Покажется, Что Это Не Так.
— Эй, парень, — сказал я, переодевшись в свою жёлтую спортивную куртку. — Ничего страшного. Ты же не думаешь, что твои туфли вечны, или вечна твоя машина, или твоя жизнь? Здравый смысл — всё изнашивается!
— Жизнь Есть, — сказал он. — НЕ Имеет Значения, Если Вам Покажется, Что Это Не Так.
Переодевшись самим собой, я сказал:
— Образы изменчивы.
— Жизнь Есть, — ответил он.
— Это легко говорить, когда у тебя всё в порядке и ты счастлив, Капитан, — сказал я. — А что бы ты сказал, если бы истекал кровью, или был тяжело болен, или переживал, что тебя бросила девушка, что жена тебя не понимает, что ты потерял работу, что жизнь кончена и ты оказался на самом её дне?
— Жизнь Есть.
— Есть ли ей дело до образов, до иллюзий?
Он задумался на мгновение. Каждый вопрос мог содержать подвох.
— Нет.
— Знает ли Она об их существовании?
Долгое молчание.
— Подскажи.
— Знает ли свет о темноте? — спросил я.
— Нет!
— Если Жизнь Есть, значит ли это, что Она знает только саму себя?
— Да?
— Не пытайся гадать.
— Да!
— Знает ли Она о звёздах?
—...нет.
— Знает ли Она начало и конец? — спросил я. — Пространство и время?
— Жизнь Есть. Во веки веков. Нет.
Почему простые вещи так сложны, подумал я. Есть означает Есть. Не Была, или Будет, или Была Когда-то, или Могла И Не Быть, или Могла Бы Появиться Завтра. Есть.
— Знает ли Жизнь Дикки Баха?
Долгое молчание.
— Она не знает моё тело.
Теплее, подумал я.
— Знает ли Она... твой адрес?
Он засмеялся.
— Нет!
— Знает ли Она... твою планету?
— Нет.
— Знает ли Она... твое имя?
— Нет.
Как анкета.
— Знает ли Жизнь тебя?
— Она знает... мою жизнь, — сказал он. — Она знает мою душу.
— Ты уверен?
— Мне неважно, что ты говоришь. Жизнь знает мою жизнь.
— Можно уничтожить твоё тело? — спросил я.
— Конечно, можно, Ричард.
— Можно ли уничтожить твою жизнь?
— Невозможно! — ответил он, удивлённый.
— Да что ты, Дикки. Говоришь, тебя невозможно убить?
— Убить что? Любой может убить мой образ. Никто не может забрать мою жизнь. — Он задумался на миг. — Никто, если Жизнь Есть.
— Ну вот, — сказал я.
— Что «Ну вот»? — спросил он.
— Урок закончен. Ты только что вернул Бога к жизни.
— Всемогущего Бога? — спросил он.
— Жизнь всемогуща? — спросил я.
— В своём мире. В Реальном мире Жизнь Есть. Ничто не может уничтожить Жизнь.
— А в мире образов?
— Образы — это образы, — сказал он. — Ничто не может уничтожить Жизнь.
— Любит ли тебя Жизнь?
— Жизнь знает меня. Я неуничтожим. И я хороший человек.
— А если нет? Если Жизнь не видит образов, если Она не знает о пространстве и времени, если Жизнь видит только Жизнь и не знает Условий, может ли Она видеть, какой ты человек — хороший или плохой?
— Жизнь видит меня совершенным?
— Что ты думаешь? — сказал я. — Не это ли ты называешь любовью? Я жду замечаний.
Он долго молчал, прищурив глаза и закинув голову.
— Что здесь не так? — спросил я.
Какое-то время он смотрел на меня так, как будто в его руке был детонатор, способный разнести на куски мою прекрасную систему, на создание которой ушла вся моя жизнь.
Но я не был его единственным будущим, у него впереди была своя жизнь, а прожить с идеями, в которые не веришь, невозможно.
— Скажи мне, — попросил я, ощущая биение своего сердца.
— Пойми меня правильно, — сказал он. — Я хочу сказать, что логически твоя религия, так, как ты её изложил, может быть истинной. — Он мгновение подумал. — Но...
— Но...?
— Но какое она может иметь значение для меня, как для Образа Человеческого Существа здесь, на Образе Земли? Твоё «Есть» прекрасно, — сказал он,— ну и что?