Бегство от безопасности

Рубрика: Книги

Девятнадцать

Это вне сферы моих интересов, думал я, уставившись в зеркало невидящим взглядом и растирая по щекам лосьон после бритья. Медицина — это ложный путь.

Меня ошеломляет ханжество медицины и ужасают её догмы. Лекарство от любой болезни — это же абсурд, чистое безумие.

Каждый пузырёк — приобретённый в открытую или из-под полы, легально или нелегально, по назначению врача или без него — отдаляет нас от осознания нашей завершённости и от возможности различить истинное и ложное.

Лучшее лечение — прекратить принимать лекарства, все без исключения, независимо от их происхождения и назначения.

С моей стороны, преступно поддерживать людей, которые относятся к человеческому телу, как к механизму, а не вместилищу разума, людей, которые видят только поверхность вещей и не в состоянии проникнуть в их глубину.

Лесли — моя противоположность. Она способна часами изучать медицинскую литературу, сидя в кровати с расширенными от любопытства глазами.

Иногда она хмурится, недовольно ворча: «Правильное питание, упражнения — как они могут об этом забывать?», но в общем, сложность медицинских заключений доставляет ей удовольствие.

Она может читать всё, что ей угодно, напомнил я себе, вплоть до учебников чёрной магии, если её это заинтересует. Но moi?[3]

Поддерживать систему помешанных на лекарствах белых халатов, слишком занятых собой, чтобы обратить внимание на целый спектр наших творческих болезней? Нет уж!

В таком состоянии духа я одевался на больничный благотворительный бал.

Лесли сочла это приглашение привилегией, дающей нам возможность внести хоть какой-то вклад в битву прогресса с неизлечимыми болезнями и мучительным умиранием.

— Что ж, идём, — согласился я.

Я не часто вижу свою жену в вечернем платье. Полное крушение всех принципов, отступление побеждённого сознания — разве это высокая цена за такое зрелище?

Я втиснулся в свой самый тёмный пиджак, прицепил на лацкан маленький значок с изображением Сессны и протёр его большим пальцем.

— Не поможешь ли мне управиться с этим, милый, — донёсся из ванной голос жены. — В талии нормально, а в груди — не пойму, то ли платье село, то ли я полнею...

Я всегда готов протянуть руку помощи, поэтому тотчас бросился в ванную.

— Вот здесь. Спасибо, — сказала она, взглянув в зеркало.

Она поправила рукав.

— Как по-твоему, это подойдёт?

Услышав за своей спиной стук падающего тела, она выждала минуту, повернулась, чтобы помочь мне подняться, прислонила меня к косяку и стала ждать словесной оценки.

Платье было шелковисто-чёрным, с большим вырезом впереди и с длинным разрезом сбоку на юбке. Возникало впечатление, что оно охватывает всё тело в долгом, чувственном объятии.

— Мило, — с трудом вымолвил я. — Очень мило.

Я попятился назад и стал причесываться. Хоть мне это всё равно не удастся, подумал я, любой ценой я должен произвести на балу впечатление, что эта женщина — со мной.

Она тщательно изучала своё отражение, уже сверив его с сотней суровейших стандартов, и всё же, сомневалась:

— Это ведь выглядит не слишком вызывающе, правда?

Мой голос меня не слушался.

— Это выглядит просто восхитительно, — наконец, произнёс я, — пока ты остаёшься в этой спальне.

Она сердито глянула на меня в зеркало. Когда Лесли одета официально, в ней начинает говорить её бескомпромиссное голливудское прошлое, а это уже серьёзно.

— Ну же, Ричи! Скажи мне, что ты думаешь на самом деле, и если оно выглядит чересчур... то я его сниму.

Сними, подумал я. Давай сегодня вечером вообще останемся дома, Лесли, давай отправимся в другую комнату и там необычайно медленно, дюйм за дюймом, снимем твоё удивительное, с церемонии вручения Оскара, платье и на всю следующую неделю забудем о том, что нужно куда-либо идти.

— Нет, — ответил я вслух, презирая себя за утраченный шанс. — Это отличная маленькая вещица, и она очень тебе идёт. Подходящее, я бы даже сказал — исключительно подходящее платье для сегодняшнего бала. Сегодня полнолуние, так что полиция, скорее всего, вообще не отвечает на звонки.

Она всё ещё сомневалась.

— Я купила его как раз перед тем, как мы познакомились, Ричи, этому платью уже двадцать лет, — сказала она. — Может быть, лучше надеть белое шёлковое?

— Может, и лучше, — ответил я ей в зеркало. — Безопаснее, это точно. Никто в этом городе никогда в своей жизни не видел такого платья.

Двадцать лет, подумал я, и никакая деликатность не может заставить меня отвести взгляд. По-моему, она меня околдовала. Лесли всегда умела одеваться, и при желании, могла поразить этим любого, но сегодня явно будет массовое убийство.

Я вспомнил фразу, которую когда-то, ещё до нашего знакомства, записал на листке, а потом, много лет спустя, нашёл его на дне одной из папок:

«Влюблённые, принимающие идеалы друг друга, с годами становятся всё более привлекательными друг для друга».

Сейчас всё сбывалось, и эта женщина в зеркале, решающая, надевать ли ей ожерелье в одну или в две нитки, была моей женой.

Я смотрел на неё с удивлением. Кажется ли она мне такой прекрасной оттого, что я смотрю на неё пристрастным взглядом влюблённого, который не видит перемен и недостатков, очевидных всему миру? Или это на самом деле свершается наш дар друг другу — из года в год выглядеть всё лучше?

Не курить, не пить, никаких наркотиков, никаких интимных связей на стороне. Без мяса, без кофе, без жиров и шоколада, без переутомлений и стрессов.

Всё делать не спеша, меньше пищи, больше тренировок, работа в саду и параплан, плавание и йога, свежий воздух и натуральные соки, музыка и учёба, разговоры и сон.

Каждый пункт в этом списке — результат упорной борьбы с самим собой и лавиной обстоятельств, отдельная цель, достигнутая серией побед и поражений.

Шоколад — моя основная проблема, безжалостные рабочие дни — беда для Лесли.

— Нельзя, отказавшись от всего этого, не получить хоть что-нибудь в награду, — произнес я вслух.

— Что ты сказал?

Через несколько минут нам пора выходить. Она пытается уложить направо светлый локон, который упрямо стремится влево. Слишком поздно переодеваться, и платье-убийца пойдёт с нами. Как они всё-таки умудряются шить женскую одежду, которая повторяет такие невероятные изгибы?

— Ты так прекрасна, что мне даже дышать стало трудно.

Она отвернулась от зеркала и улыбнулась мне.

— Ты действительно так считаешь?

Она протянула мне руки.

— Ох, Вуки, спасибо тебе. Извини, что я немного рассеяна. Просто я хочу, чтобы тебе не было стыдно показаться со мной на людях.

Я обнял её, прервав эти глупости. Почему, всё-таки, внешность так важна? Когда-то мне казалось, что физическая красота — вовсе не обязательное качество в партнёре. Я, правда, требовал этого качества, но не понимал почему... Разве не то, что находится внутри нас, главное?

Должно быть, я понял что раньше, чем почему. Не обладай мы с женой физической привлекательностью в глазах друг друга, мы никогда не смогли бы удержаться вместе в тех страшных житейских бурях, когда всё остальное рушилось.

«Я её не понимаю, — не раз скрежетал я зубами. — Чёртова педантичная упрямица! Если бы она не была так красива, клянусь, я бы бросил её навсегда».

А ведь, в моей жизни были красивые женщины, которых я оставлял без сожаления, когда мы получали друг от друга всё, ради чего встретились.

Некоторые женщины, яркие при первой встрече, становятся неинтересными, когда ты узнаешь их ближе. И наоборот, существуют женщины — друзья и родные души: они оказываются тем прекраснее, чем глубже ваша дружба.

Так ли это с Лесли? Мог ли я вообразить, что её Величество Красота задержится с нами и даже засияет ещё ярче? Такое произошло со мной лишь один раз в жизни — и эта женщина сейчас стоит передо мной.

Она закончила себя разглядывать, обернула плечи чёрной шёлковой накидкой и взяла сумочку.

— Я готова!

— Отлично!

— Ты меня любишь?

— Да, — ответил я.

— А я даже не знаю, за что...

— За то, что ты — любящая, тёплая, остроумная, находчивая, добрая, любознательная, чувственная, смышленая, творческая, спокойная, многогранная, свободная, открытая, общительная, ответственная, блистательная, практичная, восхитительная, прекрасная, уверенная, талантливая, выразительная, аккуратная, проницательная, загадочная, изменчивая, любопытная, беззаботная, непредсказуемая, сильная, решительная, предприимчивая, серьёзная, искренняя, отважная и мудрая.

— Здорово! Теперь я постараюсь вообще не опаздывать!

Двадцать

Когда мы вошли, я почувствовал себя переодетым Робин Гудом на балу в Ноттингеме. Люди весело болтали, качая головами, смеялись и потягивали шампанское из хрустальных бокалов на длинных ножках.

Попался, подумал я: воинствующий драгофоб[4] окружён врачами всех видов. При первом же Аспириновом Тосте моя участь будет решена — они поймают меня с зажатой в кулак таблеткой и поднимут ужасный шум, крича и тыча в меня пальцами.

Тут я вспомнил о лестнице. Я брошусь по ней наверх, прыгну сквозь шторы в те высокие французские двери, превратив их в груду осколков и щепок, перелезу с балкона на карниз, взберусь по фигурной стене на крышу и исчезну в ночи.

Я всего лишь отшельник-самоучка, соломенный авиатор со Среднего Запада, торгующий полётами на биплане, банкрот, едва оправившийся от нищеты, — что у меня может быть общего с собравшимися здесь светилами?

Зачем мне, человеку, который посвятил себя самому малочисленному движению в мире — Все-Лекарства-Есть-Зло, — врываться на бал Большинства?

Полюбоваться своей женой, вспомнил я.

Глаза Лесли сияли, когда я помогал ей снять накидку. Я взял её за руку, выждал один-два такта на краю паркетного поля, позволил этому полю превратиться в пшеничное, и мы поплыли по нему.

Величие и Грация, две изысканные мелодии Австрии, летящие по смелым штраусовским изобарам. Я не знаю, как выглядел наш танец со стороны, но ощущения были в точности такими.

— Можно подумать, этим медикам не хватает их ежедневной анатомии, — заметил я, кружась с ней в танце.

— Да? — спросила она царственно.

Её волосы развевались от быстрых движений.

— Видимо, так. С тех пор, как ты вошла, я ещё не видел ни одного мужского затылка.

— Глупости, — ответила она, хотя то, что я сказал, в основном, было правдой.

Как спокойно было, когда я не умел танцевать по-настоящему! Нет ничего легче и безопаснее, чем медленно переступать с ноги на ногу, как это делал я.

Но не было и радости, которая приходит в подлинном танце. Чтобы ощутить это, мне пришлось самому учиться танцевать, нелепо спотыкаясь в каком-то зале в окружении зеркал. К чёрту.

Я сказал жене, что не для того я прожил так долго, чтобы вновь ощутить себя неуклюжим новичком в чём бы то ни было.

Лесли не согласилась со мной и посещала уроки танцев без меня, возвращаясь по вечерам такой сияющей, что я только диву давался — как можно получать такое удовольствие от танцев?

Она показала мне одно-два движения, и, в какой-то момент, учиться танцевать вместе с ней стало интереснее, чем сохранять безопасность и достоинство.

Конечно, все мои страхи стали явью. На многие недели я превратился в чудовище, бежавшее из подвала Франкенштейна, даже хуже.

Электроды в его искусственном мозгу сверкали, наверное, слабее моих начищенных до блеска ужасных ботинок, беспощадно крушивших всё менее подвижное, чем проворная ножка моего инструктора. Главное — настойчивость, остальное — вопрос времени.

Сейчас я полностью покорился музыке, не видя никого, кроме Лесли. Спасибо тебе, смелый Ричард недавнего прошлого, за то, что ты решился, наконец, разрушить своё безопасное невежество. Чувствовать музыку было удивительным наслаждением, и моя жена, должно быть, тоже ощущала это.

— Когда ты был маленьким мальчиком, Вуки, тебе иногда не казалось, что ты попал на Землю откуда-то со звёзд?

— Хм, я был в этом уверен.

Я вспомнил свои самодельные телескопы. Смотреть в их окуляры было равнозначно поискам родного дома через иллюминаторы космического корабля.

— Я тоже, — сказала она. — Не то чтобы с какой-нибудь известной существующей планеты, а просто Оттуда.

Я кивнул, огибая другие пары, кружившиеся кто по левой, кто по правой спирали.

— Если бы кто-нибудь попросил меня показать, в каком направлении находится мой дом, я бы указал вверх; до недавнего времени я не мог этого объяснить, — сказал я.

Она подняла голову.

— Я не могу указать внутрь себя: там — небольшое пространство, заполненное внутренними органами так, что едва остаётся место для дыхания. Не могу я также указать ни влево, ни вправо — эти направления ведут только к другому здесь.

Единственное оставшееся направление — вверх, прочь от Земли. Вот почему я так долго испытывал ностальгию по звёздам.

— А я испытываю её до сих пор, — сказала она. — Если на нашу крышу приземлятся инопланетяне, попросим их забрать нас домой?

Эта картина вызвала у меня улыбку. Наша крыша не выдержит летающую тарелку. Сможем ли мы полететь с пришельцами, которые раздавили нашу кухню?

— Они не смогут вернуть нас домой, — заметил я, — потому что наш дом — не звёзды. Как указать направление к дому, который лежит в другом пространстве-времени?

— Должны же быть карты, — предположила она.

Я ничего не смог ответить и задумался о том, что она только что сказала. Тем временем, мелодия вернулась к своему началу, вздохнула и, наконец, остановилась.

Карты существуют, подумал я. Тогда, давным-давно, я указывал не в сторону звёзд, а в сторону от Земли.

Зная где-то глубоко внутри, что планета не может быть домом, я пытался показать, что дом — это вовсе не какое-то «где», однако до недавнего времени подлинный смысл всего этого до меня не доходил.

Мы прошли к нашему столу и встретили там две незнакомые пары — доктора с женой и больничного администратора с мужем. Я никак не мог придумать, что бы такое сказать после стандартного «Как поживаете?»

Ощущаете ли вы хоть какую-то ответственность за бурлящее вокруг аптечно-ориентированное общество? Даёт ли вам счастье вера в то, что все мы — только беспомощные пассажиры наших тел?

Правда ли, что среди врачей, как ни в одной другой профессиональной группе, свирепствует страх смерти и высокий процент самоубийств?

Мне пришло в голову спросить, есть ли среди присутствующих умбрологи.

Умбрологи???

Врачи, которые лечат заболевания тени, объяснил бы я: переломы тени, её деформацию, отсутствие тени, гиперумбрию — ненормальную активность тени.

Умбрологи, знаете ли. Так есть здесь умбрологи?

Безумие, рассмеялись бы они. Что бы ни делало тело, тень только повторяет его движения.

Такое же безумие, ответил бы я им, забывать, что наше тело тоже только следует движениям нашей веры. Так что, ни одного умбролога, только врачи? И потом я бы удалился.

Вслух, однако, я ничего такого не сказал и никуда не удалился.

— Вы летаете на Скаймастере? — спросила меня администратор.

Я взглянул на неё: неужели врачи умеют читать мысли?

— Ваш значок — пояснила она. — Это ведь Чессна Скаймастер, не так ли?

— О да, конечно, — ответил я. — Немногие его замечают.

— А у меня Чессна 210, —сообщила она. — Почти Скаймастер, только с одним двигателем.

— Чессна, Чессна, Чессна, — вмешался другой врач. — Наверное, за этим столом я — единственный, кто летает на Пайперах. Посмотрел бы я, как кто-нибудь из вас посадит Твин Команч.

— Дроссель до отказа и ручку немного на себя, — сказал я. — Это не так уж и сложно.

К моему удивлению, он улыбнулся.

Через минуту я взглянул на Лесли, а она в ответ невинно пожала плечами: мол, никогда не знаешь... вечеринка с танцами и разговорами о самолётах... быть может, это не так уж плохо.

Так и прошёл этот вечер. Мы часто танцевали. Я вспомнил, что среди врачей немало авиаторов, и в этом зале их было множество. К полуночи мы уже перезнакомились с доброй дюжиной из них, и они оказались приятными людьми. Невероятно, но я чувствовал себя дома.

Что ж, у них иной взгляд на вещи, но это ещё не конец света. Они делают то, чему их научили, и вовсе не навязывают людям медицину силой. По крайней мере, в небе нам всем хватает места.

Аспириновый Тост не состоялся, и мне не пришлось спасаться бегством по крышам. По-моему, это была фантазия девятилетнего Дикки, затаившегося и напряжённо наблюдавшего моими глазами.

Платье-убийца выглядело великолепно, хотя и не вызвало падежа среди мужчин и замешательства среди женщин, каждая из которых была по-своему очаровательна.

* * *

— Я узнала сегодня так много нового, — сказала жена по дороге домой.

— По пунктам, пожалуйста.

Она улыбнулась.

— Во-первых, как мы танцевали. В сравнении с тем, что было раньше, сегодня всё просто замечательно. Мы делаем успехи, и это меня очень радует.

— Меня тоже.

— Во-вторых — ты. Тебе понравилось нарядиться и пойти на бал! Притом, с людьми, верящими в медицину. Я, конечно, не подала и виду, но ожидала, что ты сегодня заведёшься до драки и, окруженный превосходящим противником, будешь сражаться насмерть за идею, что раз тело и душа — одно целое, то зачем же применять химию, ведь смена образа мыслей... и так далее.

— Я сдержался.

— Потому что многие из них летают, как и ты. Если бы они не были пилотами, ты бы счёл их слугами Дьявола Фармакологии, обречёнными гореть в аду. Но, раз они тоже летают, ты увидел в них себе подобных людей и даже ни разу не назвал их Чёртовыми Белыми Халатами.

— Просто я от природы очень вежлив.

— Только когда тебе не угрожают, — заметила она. — А ты понял, что тебе не угрожают, когда увидел, что они тоже любят летать.

— Ну, в общем, да.

— В третьих, мне понравился наш маленький диалог о доме. В самом деле, большую часть жизни я чувствовала себя одинокой. И не потому, что я постоянно переезжала с места на место, а потому, что я на самом деле одинока. Я думаю совершенно по-иному, чем думают там, где я выросла, — мама или отец, или кто-либо ещё из нашей семьи.

— Ты думаешь так же, как и твоя семья, милая, — сказал я. — Только твоя семья — не те люди, которых ты привыкла называть этим словом.

— Думаю, ты прав, — сказала она. — Пока я этого не понимала, я была одинокой. А потом я встретила тебя.

— Меня? — переспросил я удивленно. — Ты вышла замуж за Человека-Который-Во-Всех-Отношениях является твоим братом?

— Я бы снова так поступила, — сказала она без стеснения. — Сколько людей вокруг, Ричи, которые считают себя особенными, не похожими на других одиночками, хотя, на самом деле они ещё просто не обрели свою настоящую семью!

— Если бы мы не страдали от своей непохожести и одиночества, если бы мы не блуждали во тьме, мы бы никогда не ощутили радость возвращения домой.

— Снова о доме. Скажи, что, по-твоему, является домом?

— Дом, мне кажется, — начиная фразу, я ещё не знал, как она закончится, — это знакомое и любимое.

Тут я ощутил внутри характерный щелчок, который раздается каждый раз, когда получаешь правильный ответ.

— Разве не так? Ты садишься за пианино, просто чтобы сыграть для себя знакомую и любимую мелодию, — чем не возвращение домой? Я сижу в кабине маленького самолёта — и это тоже мой дом.

Мы с тобой вместе, ты и я,— значит, сейчас наш дом — в этом движущемся автомобиле; в следующем месяце нашим домом может стать какой-нибудь другой город. Мы дома, когда мы вместе.

— Значит, наш дом не среди звёзд?

— Дом не является неким определённым местом. «Знакомое и любимое», мне кажется, вовсе не означает «сбитое гвоздями», «крытое черепицей» или «основательное».

Мы можем привязываться к гвоздям и крышам, но стоит в наше отсутствие изменить их взаимное расположение, как, вернувшись, мы воскликнем: «Что это за груда досок?» Дом — это определённый порядок, который нам дорог, в котором можно безопасно быть самим собой.

— Отлично сказано, Вуки!

— И я бьюсь об заклад, что до того, как мы выбираем жизнь на Земле, существует ещё какой-то любимый нами порядок, откуда мы приходим и который не имеет ничего общего ни с пространством, ни с временем, ни с материей.

— И то, что мы находимся здесь, вовсе не означает, что мы забыты, — произнесла она. — У тебя не бывает таких моментов, милый, когда тебе кажется, что ты почти припоминаешь... почти помнишь...

— Шестой класс!

И в этот момент, в машине, рядом с женой, без малейших признаков присутствия Дикки, всё это было со мной, как будто никогда и не стиралось из памяти.

Двадцать один

— Шестой класс был толпой, Лесли, что я делал в толпе?

Ранчо и водонапорная башня превратились в воспоминания, море шалфея и камней превратилось в море опрятных домиков, дрейфующих в медленном калифорнийском течении травянисто-зелёных предместий.

Как много учеников в школе, думал я. Никто из них не смог бы запрячь и оседлать ослика, но каким-то образом большинство из них оказались неплохими ребятами. Ограниченными, но не плохими.

Они, в свою очередь, несколько дней с любопытством разглядывали меня, но приехать в Калифорнию из Аризоны — совсем не то, что приехать из Нью-Йорка или Бельгии.

Я был безобиден, почти не отличался от них, и со временем, когда прошла новизна ощущений, я был принят на равных, ещё одна щепка в бурном потоке.

— Баджи, я чокнутый?

— Да.

После уроков мы медленно ехали по пустынной осенней улице на велосипедах, бок о бок, и листья платанов хрустели под толстыми шинами.

— Не говори да, пока я не расскажу тебе, почему я думаю, что я — чокнутый. Ведь если я, то и ты тоже.

— Ты не чокнутый.

Сомневаюсь, чтобы в начальной школе имени Марка Твена нашёлся кто-нибудь умнее Энтони Зерба. Без сомнения, никто не мог состязаться с ним в быстроте ума, силе или в беге, а также в надёжности, когда требовалась его помощь.

— Баджи, ты ребёнок? — спросил я.

— Да. Строго говоря, это так. Мы оба дети — ты и я.

— Точно — строго говоря. Но внутри, в душе, ты ощущаешь себя ребёнком?

— Конечно, нет, — сказал он, убрав с руля руки и продолжая ехать так, немного впереди меня.

Он притормозил на секунду, и мы поравнялись.

— В душе я намного старше некоторых взрослых, взять хотя бы мистера Андерсона. Но моё тело отстаёт. Я ещё не умею зарабатывать деньги, не могу жениться или купить дом. Мне не хватает роста. Я ещё не получил всей информации, в которой нуждаюсь, однако внутри, как личность, я уже взрослый.

— Значит, по-твоему, мы считаемся детьми не потому, что мы бесполезны, а потому, что нам ещё необходимо время, чтобы получить всю эту информацию и вырасти, а когда мы станем взрослыми, мы будем ощущать себя точно так же, как сейчас, разве что будем знать больше всяких полезных мелочей.

— Скорее всего, ты прав, — неуверенно сказал он. — Внутри мы будем чувствовать себя так же.

— Неужели тебя это не тревожит?

— С какой стати?

— Мы такие же взрослые, но только бессильные, Баджи! Разве тебе нравится быть бессильным?

— Нет. Я бессилен, но, в отличие от тебя, я...

Он остановился на середине фразы, и, подняв обе ноги, упёрся ими в руль. Мы разогнались по Блэкторн-стрит, спускающейся вниз по невысокому холму.

— В отличие от меня ты что?

— Я терпеливый, — крикнул он, перекрывая ветер. — Меня не беспокоит, что деньги зарабатывает мой отец, а не я. Меня не беспокоит, что я ещё ребенок. Мне ещё многому нужно научиться, пусть это всего лишь мелочи.

— А мне это не нравится. Если внутри я взрослый... Должен быть тест, пройдя который, человек имеет право называться взрослым, независимо от его возраста.

— Всему свое время, — сказал он.

Мой товарищ вернул ноги на педали, ухватился за руль, свернул к бровке и, в последний момент перед ударом вздёрнув переднее колесо на целый фут от земли, запрыгнул на тротуар. Давно позабыты те дни, когда велосипеды приводили меня в ужас, и я каждый раз бежал жаловаться маме, когда Рой пугал меня, сажая на сиденье и толкая велосипед вперед.

Я въехал на тротуар вслед за Зербом, но только дождавшись ближайшей подъездной дорожки, где бордюрный камень отсутствовал. Я подумал о разнице между нами.

— Тебе не кажется, что ты — особенный?

— Ага, — сказал он и, стоя на педали с одной стороны велосипеда, въехал на лужайку перед своим домом и остановился. — А ты?

Я тоже остановился, замер на педалях, пока велосипед не начал терять равновесие, потом соскочил и положил его на траву.

— Конечно, я — особенный, — сказал я. — Все мы особенные! Назови мне хоть одного в нашем классе, хоть одного во всей школе Марка Твена, кто планирует вырасти и стать неудачником!

Зерб сел на траву, скрестив ноги и опершись о сиденье своего велосипеда.

— Но ведь всё так и происходит. Что-то случается между временем, когда мы уверены в том, что мы — особенные, и временем, когда мы начинаем понимать, что это не так и что мы — обыкновенные неудачники.

— Со мной такого не случится, — сказал я.

Он засмеялся.

— Откуда ты знаешь? Откуда такая уверенность? Может быть, мы на самом деле ещё не взрослые. Может быть, взрослым человек становится только тогда, когда перестает считать себя кем-то особенным. Может, быть неудачниками под силу только взрослым?

— Иногда по утрам я, проснувшись, выхожу из дома, и воздух такой... зелёный, понимаешь? Воздух говорит тебе: «Сегодня что-то случится! Сегодня случится что-то очень значительное».

И хотя, сколько я помню, ни разу ничего такого не случалось, но это ощущение... Вроде бы ничего не происходит, но, в то же время, происходит. Ты понимаешь, о чём я?

— Может быть, тебе просто очень хочется, чтобы что-то произошло?

— Я не выдумываю, Бадж! Честное слово, я ничего не выдумываю. Что-то действительно есть такое, и это что-то, будто зовёт меня. Ты ведь тоже это слышишь, разве нет? Я имею в виду, ты тоже иногда это чувствуешь?

Он посмотрел мне прямо в глаза.

— Это, как бы, свет внутри меня, — сказал он, — как будто я проглотил звезду.

Точно! И хоть ты тресни, тебе никогда не найти эту звезду, даже с микроскопом величиной в дом!

Мой друг лёг рядом с велосипедом и наблюдал за опускающимися сумерками сквозь деревья.

— Днём звёзды не увидишь. Нужно закрыть глаза, словно приспособиться к темноте, и тогда увидишь этот слабый свет вдали. Ты это видишь, Дик?

Только близкие друзья могут так разговаривать, подумал я.

— Этот свет — серебристая якорная цепь, уходящая из виду в глубокие воды.

— Глубокие воды! — сказал он. — Ой, точно! А мы ныряем, скользим в глубину, и там глубоко-глубоко цепь приводит к якорю — затонувшей звезде.

Я чувствовал себя дельфином, который вырвался из неволи в открытое море и нашёл там друга-близнеца. Не один я чувствовал Нечто, влияющее на нас, — Нечто, не поддающееся словесному описанию.

— Так ты это знаешь, Бадж! Светящийся якорь! Я плыву к нему, и даже если всё плохо, всё прекрасно. Я погружаюсь всё глубже, моя лодка уже не видна на поверхности, а якорь светится ярче самой яркой лампочки и он — внутри меня.

— Да, — сказал он задумчиво и уже без улыбки. — Он действительно там.

— Что же ты собираешься с ним делать? Ты знаешь, что этот... свет... там, и что теперь?

— Думаю, я подожду.

— Ты подождёшь? Чёрт, Бадж, как ты можешь ждать, зная, что оно там?

Надеюсь, он понял, что в моём голосе звучало разочарование, вовсе не злоба.

— А что я ещё могу сделать? Вот ты, Дик, что делаешь в свои зелёные утра?

Он сорвал травинку и пожевал её чистый твёрдый стебель.

— Мне хочется бежать. Как будто где-то неподалёку спрятан космический корабль, и, если бы я знал, в каком направлении бежать, я бы его нашёл стоящим с открытым люком, а в нём — те, кто меня знает, кто вернулся за мной после долгого отсутствия.

И вот, дверь закрывается — шшшшшшшшшшшш, и корабль взлетает — мммммммммммм, и внизу — мой дом, но никто не видит ни меня, ни корабль, а он просто поднимается всё выше и выше, и вот я уже среди звёзд, почти дома.

Мой друг вращал пальцем переднее колесо своего велосипеда, словно медленную пустую рулетку.

— Ты поэтому спрашивал, не сумасшедший ли ты?

— Отчасти.

— Что ж, — сказал он, — ты действительно сумасшедший.

— Да, и ты тоже.

— Я — нет, — сказал он.

— А как насчёт проглоченной звезды?

Он засмеялся.

— Я рассказал об этом только тебе.

— Спасибо.

— И лучше, — сказал он, — если ты не будешь об этом много болтать.

— Думаешь, я рассказываю об этом всем подряд? — сказал я. — Это — в первый и последний раз. Но мы ведь и вправду особенные, и ты тоже это знаешь. Не только ты и я, а мы все.

— Пока не вырастем, — сказал он.

— Брось, Баджи. Ты же в это не веришь.

Он встал в тусклом свете, поднял велосипед и покатил его за дом.

— Не торопись ты так. На всё это нужно время. Если ты хочешь всегда помнить о том, кто ты, лучше найди способ никогда не стать взрослым.

Возвращаясь домой в темноте, я размышлял над этим. Может быть, мой корабль никогда меня не найдёт. Может быть, я сам должен его найти.

* * *

Лесли, продолжая слушать, свернула направо, остановилась у знака «Стоп», и машина снова помчалась по широкой пригородной улице.

— Ты никогда мне об этом не рассказывал, — сказала она. — Каждый раз, когда я уже начинаю думать, что знаю о тебе всё, ты выдаёшь что-то новое.

— Я не хочу, чтобы ты знала всё. Чем больше ты спрашиваешь, тем больше я вспоминаю.

— Правда? Расскажи мне.

— Эти зелёные времена! Иногда мне казалось, что я уже знаю, как всё устроено, кто я, почему я здесь и что произойдёт дальше. Это нельзя было выразить словами, я просто чувствовал.

Это то, о чём я просил, и вот оказался здесь, на этой маленькой планете, в мире иллюзий. Отверни занавес, и там будет настоящий дом. Просто поворот сознания.

— Но занавес опять всё закрывал, правда? — сказала она. — Со мной это бывало.

— Да. Он всегда закрывался опять, словно над моим частным кинотеатром закрывалась крыша, и я снова оказывался в темноте и мог видеть лишь, как проходит моя жизнь, в двух измерениях, только похожих на четыре.

Я чувствовал, как Дикки прислушивается внутри меня.

— Однажды во Флориде, возвращаясь в казармы после ночных полётов, я посмотрел вверх, и там был этот гигантский занавес, словно целая галактика Млечный Путь, край которого вдруг на минуту приподнялся. Я замедлил шаг и замер, как вкопанный, глядя в небо.

— Что же было на другой стороне? — спросила она. — Что ты увидел?

— Ничего! Разве это не странно? Когда эта светящаяся завеса отошла, на её месте остался не какой-то вид, а удивительное чувство радости: Всё хорошо. Всё просто замечательно. Потом, завеса постепенно вернулась на свое место, и я стоял в темноте, глядя на уже обычные звёзды.

Я посмотрел на неё, вспоминая.

— То чувство никогда больше меня не покидало, Вуки.

— Я не раз видела тебя в ужасном бешенстве, милый, — сказала она. — Я видела тебя в такие моменты, когда ты вряд ли мог думать, что всё в порядке.

— Верно, но разве с тобой так не бывало: скажем, ты играешь в какую-нибудь игру и так увлекаешься, что начинаешь забывать, что это — всего лишь игра.

— Я почти всё время об этом забываю. Я считаю, что реальная жизнь реальна, и думаю, что и ты так считаешь.

— Признаться, иногда это так и выглядит. Я расстраиваюсь, когда что-то встаёт на моём пути, или начинаю злиться, то есть, пугаюсь, когда над моими планами нависает угроза. Но это, как раз, настроение игры.

Вырвите меня из игры, скажите мне в момент самой сильной злобы: «Конец жизни, Ричард, твоё время вышло», и вся моя злоба исчезнет, всё перестанет иметь значение. Я снова стану самим собой.

— Напомни мне ещё раз эти слова: «Конец жизни...?»

Я засмеялся, зная, что теперь услышу это, когда в очередной раз снова выйду из себя.

— Мгновенная перспектива, назовем это так. Ты согласна?

Она свернула к нашему дому, вверх по подъездной дорожке.

Любовь в браке, подумал я, сохраняется до тех пор, пока муж и жена продолжают интересоваться мыслями друг друга.

Она остановила машину и выключила зажигание.

— Это то, чего хочет он, правда? — спросила она.

— Кто?

— Дикки. Ему нужна мгновенная перспектива. Что бы ни происходило, он должен знать, что всё в порядке.

Двадцать два

Должно быть, в его пустыне прошли дожди, так как высохшее дно озера покрылось травой, и на месте разорванных линий его памяти остались лишь малозаметные следы. На горизонте, не очень далеко, высилось дерево. Каким образом всё так быстро изменилось?

Он стоял сразу за озером у подножия пологого холма, и я неторопливо приблизился к нему.

— Ты был там, Капитан? — спросил я.

— На балу? Когда ты испугался? Да.

— Я не испугался.

— А как насчёт плана, как лучше сбежать, если бы они затеяли Аспириновый Тост?

— Прекрасный план, Дикки. Я почти надеялся, что это случится.

— Спасибо, — сказал он. — Он бы сработал.

— Да. Но были бы последствия.

— Моё дело было вытащить тебя оттуда, а последствия — это для взрослых.

— Они и не требовались, — сказал я. — Я мог бы выйти тем же путем, что и вошёл. Без всяких объяснений, просто уйти, потому что мне не понравилось там находиться.

Без погони и беспорядков, без пострадавших штор и разбитого стекла, без подъёма на шесть этажей по стене в моих выходных туфлях и возращения по крышам к Лесли. Без последствий.

Он пожал плечами.

— Это значит, что ты — взрослый.

— Ты прав, — сказал я. — Это бы сработало и стало великим представлением.

Он начал взбираться по холму, как если бы на его вершине находилось что-то такое, что он хотел бы мне показать.

— Ты точно не веришь в медицину? — спросил он.

— Точно.

— И даже в аспирин?

Я отрицательно помотал головой.

— Ни капельки.

— А когда ты болеешь?

— Я не болею, — сказал я.

— Никогда?

— Почти никогда.

— Что же ты делаешь, когда тебе, всё-таки, бывает плохо? — спросил он.

— Я приползаю из аптеки, нагруженный всевозможными лекарствами. Я начинаю с ацетаминофена и глотаю всё подряд, не останавливаюсь, пока они все не закончатся.

— Если твоё тело — идеальное отражение твоих мыслей о нём, почему ты лыс, как бильярдный шар? И почему ты пользуешься очками, читая полётные карты?

— Я вовсе не лыс, как бильярдный шар! — возмутился я. — В мои мысли о теле входило облегчить расчёсывание своих волос и то, что для отлично напечатанной карты вполне нормально выглядеть слегка расплывчатой, а для меня — смотреть на неё сквозь очки и считать, что так она выглядит отчётливее.

Пришло ли мне это в голову, когда я, будучи тобой, каждый день мог видеть, что у папы меньше волос, чем у меня, и что они с мамой пользуются очками?

Он не ответил.

— То, что я знаю, что моё тело — это зеркальное отражение моих мыслей, — сказал я, — вовсе не означает, что я не могу быть ленивым или не искать лёгкие пути.

В тот момент, когда мысленный образ моего тела начнёт меня серьёзно беспокоить, когда придёт насущная потребность что-либо изменить, я это сделаю.

— А вдруг ты, всё-таки, серьёзно заболеешь? — спросил он. — Без дураков?

— Такого со мной не бывает — может быть, один-два раза за всю жизнь. Когда я учился летать, меня убедили, что лётчики никогда не болеют. И это действительно так. Я не знаю ни одного лётчика, который бы часто болел.

Он подозрительно посмотрел на меня.

— Почему?

Как это так получается, что иногда мы не знаем ответ до тех пор, пока не услышим вопрос, подумал я. До того, как открыть рот, я и понятия не имел, почему летчики редко болеют.

— Полеты, всё ещё, остаются фантазией, — сказал я, — для многих из нас. А в какой болезни есть фантазия? Когда живёшь в полной мере тем, о чём всегда мечтал, плохому самочувствию неоткуда взяться.

Продолжая подниматься по холму, он улыбнулся, как будто читал мои мысли.

— Ты меня дурачишь, Ричард, — сказал он. — Ты совсем, как папа. Ты меня дурачишь и при этом, делаешь та-а-кое серьёзное лицо, что мне трудно тебя раскусить.

— Не верь мне. Надейся только на себя, Капитан. Допустим, существуют результаты некоего сравнительного исследования здоровья людей, любящих свою работу, и людей, работающих по принуждению. Как ты думаешь, кто из них здоровее?

— Это нетрудно угадать.

Я коснулся его плеча.

— А что, если бы не было никакого исследования? — сказал я. — Стало бы твоё мнение менее истинным?

Он широко улыбнулся мне с абсолютно беспечным видом.

— Это называется мысленным экспериментом, — сказал я ему. — Это способ выяснить то, что ты уже знаешь.

— Мысленный эксперимент! — сказал он. — Точно!

— Нужны ли тебе ответы?

— Конечно же, нужны!

— Нет, — сказал я.

— Почему это они мне не нужны?

— Потому что ответы изменяются, — сказал я. — Миллион ответов нужен тебе намного меньше, чем несколько вечных вопросов. Эти вопросы — алмазы, которые ты держишь на свету.

Изучай их целую жизнь, и ты увидишь множество различных оттенков одного и того же камня. Каждый раз, когда ты задаёшь себе один из этих вопросов, ты получаешь именно тот ответ, который тебе необходим, и как раз в ту минуту, когда он тебе необходим.

Он нахмурился, глядя на вершину холма, куда мы взбирались.

— Какие это вопросы? — Вопросы, вроде Кто я?

Это не произвело на него впечатления.

— Например?

— Например, перед тобой стоит такая проблема: все твои одноклассники, во что бы то ни стало, стараются быть модными: носят причудливую одежду, странно себя ведут и высказывают странные мысли.

Станешь ли ты делать всё это только для того, чтобы не выделяться и чувствовать себя в безопасности?

— Я не знаю. Я хочу иметь друзей...

— В этом твоя проблема. И ты находишь тихий уголок и спрашиваешь себя: Кто я?

По мере подъёма нам всё больше открывался вид на бархатисто-зелёную пустыню. Интересно, мой внутренний пейзаж тоже зеленеет теперь, когда я нашёл и освободил этого ребёнка?

— Кто я, — сказал он. — А что потом?

— Потом прислушайся. И прислушиваясь, ты вспомнишь. Ты — тот, кто однажды попросил высадить его на Землю, чтобы совершить что-то замечательное, что-то, имеющее для тебя значение.

Разве Что-То Значительное означает подбирать на помойке любые дурацкие убеждения любых безмозглых ничтожеств только для того, чтобы приобрести фальшивых друзей?

— Ну...

— Вопрос Кто я? не изнашивается со временем, Дикки. Он помогает тебе на протяжении всей твоей жизни каждый раз, когда ты решаешь, что делать дальше.

— Кто мои друзья?

— Ты всё понял! — сказал я, гордясь им.

Он остановился и посмотрел на меня.

— Что я понял?

— Кто мои друзья? Этот вопрос ты должен задавать себе всегда. В следующий раз, попав в окружение дюжины заблудших овец, поклоняющихся покрою твоей бейсбольной куртки, или стилю твоей прически, или твоим «суперкрутым» солнечным очкам, задай себе его.

Кто мои друзья, мои настоящие друзья, кто те остальные, пришедшие вместе со мной со звёзд? Где они сейчас и чем занимаются? Могу ли я быть другом самому себе, отравляя своё звёздное сознание мёртвым и грязным стадным чувством, поднимая с «друзьями» кружку пива?

Дикки успокаивающе взял меня за руку.

— Ричард, я всего лишь ребёнок...

— Всё равно, — продолжал ворчать я, двигаясь дальше. — Ты понял, о чём я. Помни, кто ты, — в этом и будет твой ответ. Как может пришелец со звёзд барахтаться в грязи зыбких ценностей?

Он улыбнулся мне.

— Ричард, ты рассердишься, если я решу стать пьяницей?

Я повернулся к нему, поражённый его словами.

— Скажем, из меня выйдет курящий-сигареты-принимающий-таблетки-размахивающий-флагом-стадный-повеса-бабник-пьяница, — сказал он. — Тебя это расстроит?

— Если ты сделаешь этот выбор, немногие женщины решатся дотронуться до тебя даже палкой. Так что «бабника» можешь сразу вычеркнуть.

— Допустим, я всё же, так поступил, — сказал он. — Что бы ты на это сказал?

Был ли я разгневан, выйдя из себя в тот момент? Злость — это всегда страх, подумал я, а страх — это всегда страх потери. Потерял бы я себя, сделай он такой выбор? Хватило секунды, чтобы понять: я бы ничего не потерял.

Это были бы его решения, не мои, а он волен жить так, как хочет. Потеря была бы неизбежна, если бы я осмелился влиять на его решения, стараясь жить одновременно и его, и своей жизнью. Это было бы ужаснее, чем жизнь на вертящемся стуле в баре.

Мне хватило этого момента и этой идеи, чтобы избавиться от раздражения и вернуться в спокойное состояние.

— Ты забыл упомянуть ещё два качества, — сурово сказал я, — здравомыслие и сдержанность. Это мои качества, и у тебя их нет. В остальном, твоя жизнь — это твоё личное дело.

— И ты не будешь переживать за меня?

— Я не могу переживать о том, чего не могу контролировать, — сказал я. — Но вот что я тебе скажу, Дикки. Если ты дашь мне возможность управлять твоей жизнью, будешь следовать всем моим указаниям буквально, думать и говорить только то, что я тебе скажу, я возьму на себя ответственность за твою жизнь.

— И я не буду Капитаном?

— Нет, — сказал я. — Командовать буду я.

— Успех гарантируется?

— Никаких гарантий. Но если я разрушу твою жизнь, я обещаю, что буду очень расстроен.

Он остановился.

— Что? Ты командуешь, ты принимаешь за меня все решения, я следую всем твоим указаниям, а если ты разобьёшь мой корабль о скалы, то обещаешь взамен всего лишь «быть очень расстроенным?» Нет уж, спасибо! Раз речь идёт о моей жизни, то я поведу корабль сам!

Я улыбнулся ему.

— Ты становишься мудрее, Капитан.

Когда мы добрались до вершины холма, он остановился у грубого, торчащего из земли пня, который, по-видимому, служил ему сиденьем. Я мог понять, почему он выбрал именно это место: здесь легче всего было переживать ощущение полёта, не пользуясь ни крыльями, ни воображением.

— Отличный вид, — сказал я. — В твоей стране весна?

Застенчивая улыбка.

— Немножко запаздывает.

Почему бы не сказать ему прямо, подумал я. Почему бы мне не сказать, что я люблю его и буду ему другом до конца своей жизни? Я подумал, что в этом разговоре участвуют и наши сердца тоже, и, кто знает, может быть, невысказанное ими имеет наибольшее значение.

— По-моему, нужен лёгкий дождик, — сказал я.

— Совсем чуть-чуть, — сказал он.

Несколько мгновений он смотрел вдаль, как будто набираясь храбрости. Затем он повернулся ко мне.

— Твоя страна тоже нуждается в дожде, Ричард.

— Может, и так.

Что он имел в виду? Как бы я был рад поделиться с ним всем, что я знаю, подумал я, не требуя ничего взамен.

— Я не знаю точно, что именно это значит для тебя, — сказал он, — но думаю, что многое.

До того, как я успел спросить, что он, всё-таки, имеет в виду, он начал расшатывать торчащий перед нами из земли пень, наконец вытащил его и протянул мне — сын Моисея, протягивающий выцветшую табличку.

Это был не пень, а самодельное надгробие. Надпись на нем не содержала ни дат, ни эпитафии. Только четыре слова:

Бобби Бах
Мой Брат

Надёжно забытое в течение полувека, всё это вернулось.

[3] Я — (франц.)

[4] Противник лекарств. — Прим. перев.