Бегство от безопасности

Рубрика: Книги

Тридцать шесть

Шёпот в темноте.

— Ты ведь не будешь учить его эгоизму, правда?

На часах горело 3:20. Откуда Лесли узнала, что я не сплю? Откуда олень знает о том, что в его лесу бесшумно упал лист? Она услышала, как изменилось моё дыхание.

— Я не учу его ничему, — прошептал я в ответ. — Я говорю ему то, что считаю истинным, а он должен сам выбрать то, что ему нужно.

— Почему ты шепчешь? — спросила она.

— Я не хочу тебя разбудить.

— Ты уже разбудил, — прошептала она. — Твое дыхание изменилось минуту назад. Ты думаешь о Дикки.

— Лесли, — сказал я, проверяя её. — Что я делаю сейчас?

Она прислушалась в темноте.

— Ты моргаешь глазами.

— Никто не в состоянии угадать в темноте, что кто-то другой моргает!

Молчание. Потом шёпот.

— Хочешь, чтобы я извинялась за свой хороший слух?

Я вздохнул. Короткий вызывающий шепот.

— Я не собираюсь этого делать.

— А что я делаю сейчас?

— Не знаю.

— Я улыбаюсь.

Она повернулась ко мне и обвила себя моей рукой в темноте.

— О чём ты подумал, что это тебя разбудило?

— Ты будешь смеяться.

— Не буду. Честное слово.

— Я думал о добре и зле.

— О, Риччи! Ты просыпаешься в три часа ночи, думая о добре и зле?

— Ты всё-таки смеёшься? — спросил я.

Она смягчилась.

— Я просто спросила.

— Да.

— О чём ты думал? — спросила она.

— О том, что я впервые понял... их не существует.

— Не существует добра и зла?

— Нет.

— Что же тогда?

— Существуют счастье и несчастье.

— Счастье — это добро, а несчастье — зло?

— Абсолютно субъективно. Это всё только в нашей голове.

— Тогда что значит быть счастливым или быть несчастным?

— Что это значит для тебя? — спросил я.

— Счастье — это радость! Огромное удовольствие! Несчастье — это депрессия, безнадёжность, отчаяние.

Мне следовало бы знать. Я было предположил, что её слова будут и моими: счастье — это ощущение благополучия, несчастье — его отсутствия. Но моя жена всегда была более пылкой, чем я. Я сказал ей свое определение.

— Думаешь, только чувства благополучия достаточно? — спросила она.

— Мне нужно определение, в котором не было бы пятидесятифутовой пропасти между вершиной счастья и дном несчастья. Как бы ты назвала то, что находится между ними?

— Я бы назвала это «Всё хорошо».

— У меня нет такого чувства, — сказал я.— У меня есть чувство благополучия.

— О'кей, — сказала она. — Что дальше?

— Помоги мне найти любую ситуацию, в которой Добро не совпадает в сердце со словами «делает меня счастливым». Или ситуацию, в которой Зло не совпадает со словами «делает меня несчастным».

— Любовь — это добро, — сказала она.

— Любовь делает меня счастливым, — ответил я.

— Терроризм — это зло.

— Милая, ты способна на большее. Терроризм делает меня несчастным.

— Добро, когда мы с тобой занимаемся любовью, — сказала она, прижимаясь ко мне в темноте своим теплым телом.

— Это делает нас счастливыми, — сказал я, отчаянно цепляясь за интеллект.

Она отстранилась.

— Риччи, к чему ты ведёшь?

— Как бы я на это ни смотрел, выходит, что мораль определяем мы сами.

— Конечно, — сказала она. — И это тебя разбудило?

— Разве ты не понимаешь, Вуки? Добро и зло — не то, что нам внушили родители, церковь, государство или кто-нибудь ещё! Каждый из нас сам решает, что ему считать добром, а что — злом. Автоматически — выбирая, что он хочет делать!

— Ого, — сказала она. — Пожалуйста, никогда не пиши об этом в своих книгах.

— Я только размышляю. И странно, что я никак не могу это обойти.

— Пожалуйста...

— Вот, к примеру, — сказал я, — в Книге Бытия о сотворении мира сказано так: И увидел Бог, что это хорошо.

— Ты хочешь сказать, это значит, что Бог был счастлив?

— Конечно!

— Ты же не веришь в Бога, тем более в такого, который способен видеть, — сказала она, — или в котором чувства больше, чем в арифметике. Как же твой Бог может быть счастлив?

— Автор Бытия, глупец, не посоветовался со мной, прежде чем взяться за перо. В его книге Бог полон чувств — радуется и печалится, сердится, интригует и мстит.

Добро и зло не были абсолютами, они были мерой счастья Бога. Он писал эту историю и думал: «Если мне кажется, что от этого Бог был бы счастлив, я назову это «добром».

Меня раздражала темнота.

— Мне необходимы примеры ситуаций, в которых люди используют слова «добро» и «зло», но сейчас темно и я не могу их искать.

— Это хорошо.

— Это делает тебя счастливой? — спросил я.

— Конечно. Иначе бы ты уже был на ногах, включая свет, компьютер, доставая книги и болтая без умолку, и нам пришлось бы не спать всю ночь.

— То есть, ты счастлива, что сейчас темно, и я, по всей вероятности, не смогу беспокоить тебя своими разглагольствованиями о добре и зле всю ночь. Для тебя это действительно «хорошо».

— Только не вздумай написать об этом, — сказала она. — Иначе каждый экстремист... нет, каждый «нормальный» человек в стране, бодрствующий допоздна, будет занят пропусканием твоих книг через измельчитель.

— Лесли, в этом нет ничего, кроме любопытства. Осознание того, что мораль — дело сугубо личное, вовсе не превращает её в нечто противоположное; мы не становимся маньяком-убийцей в ту же секунду, как осознаём, что можем им стать, если захотим.

Мы рассудительны, добры, вежливы, любим друг друга, рискуем своей жизнью, чтобы выручить кого-то из беды, потому что нам нравится быть такими, а не потому, что мы боимся вызвать Божий гнев или отцовское неодобрение. Мы в ответе за наш характер, а не Бог или родители.

Она была непреклонна.

— Пожалуйста, не надо. Если ты напишешь, что добро — это то, что делает нас счастливыми, что получится?

«Ричард Бах пишет, что добро — это то, что делает нас счастливыми. Я люблю красть поезда, значит, кража поездов — это добро. Как можно преследовать меня за то, что я совершил добро, притащив домой локомотив компании в сумке для завтраков? Как-никак, а это — идея Ричарда Баха».

И ты будешь сидеть на скамье подсудимых рядом с каждым счастливым железнодорожным вором...

— Тогда я вынужден буду свидетельствовать в суде, — сказал я. — Ваша честь, прежде чем перейти к обвинению, примите во внимание последствия.

Допустим, нам доставит огромное удовольствие смыться с чужой дизельной турбиной, то есть, на момент совершения, такой поступок будет казаться нам добром.

Но, на самом деле, добром для нас он будет только в том случае, когда его последствия тоже доставят нам удовольствие, иначе нам следует отказаться от подобной выходки.

Она вздохнула, храня невысказанными нетерпеливые вопросы.

— Прошу снисхождения, Ваша честь, — сказал я. — Каждое действие имеет вероятные, возможные и непредвиденные последствия.

Когда все эти последствия совпадают с интересами длительного благополучия лица, совершающего данное действие, тогда добро проистекает, как из самого действия, так и из каждого его последствия в отдельности.

«Вероятно, меня не поймают» — не тоже самое, что «То, что я сейчас собираюсь сделать, принесёт мне ощущение благополучия на всю мою жизнь».

Ваша честь, я заявляю, что, если уж подсудимый имеет несчастье находиться здесь, в зале суда, то в действительности, он не действовал в соответствии со своими интересами, пряча этот локомотив в свою сумку для завтраков, поэтому, сейчас он, по определению, обвиняется также в глупости, раз его кражу удалось раскрыть!

— Изобретательно, — сказала Лесли. — Но как быть с тем, что добро определяется на основе всеобщего соглашения, что добро — это то, что большинство людей на протяжении многих веков находили положительным и жизнеутверждающим?

И подумал ли ты о том, что провести остаток жизни в суде, изобретая подобные аргументы, может не совпасть с твоими собственными интересами и, следовательно, быть Злом? Может, оставим это и будем, наконец, спать?

— Если большинство людей считают добром убивать пауков, — сказал я,— значит, мы творим зло, отпуская их? Мы что, должны жить в соответствии с мнением большинства?

— Ты прекрасно понимаешь, о чём я.

— Прочитай в словаре, — сказал я. — Каждое слово в определении какого-либо качества — обтекаемо. Добрый — это правильный, это нравственный, это приличный, это справедливый, это добрый.

Но в примерах — совсем другое дело: в каждом используется сочетание «делает меня счастливым»! Принести словарь?

— Пожалуйста, не надо, — попросила она.

— Как ты приняла войну во Вьетнаме, Вуки? Президент и большинство людей считали её справедливой. Так считал и я до того, как познакомился с тобой.

Мысль о том, что мы защищаем невинную страну от злого агрессора, доставляла большинству из нас удовольствие. Но не тебе!

То, что ты узнала об этой войне, совсем не доставило тебе удовольствия — ты стала организатором антивоенного комитета, концертов и матчей...

— Ричи?

— Да?

— Вполне возможно, что ты прав во всём, что касается добра и зла. Давай поговорим об этом завтра.

— Всякий раз, когда мы восклицаем «Отлично!», это означает, что наше ощущение благополучия возросло; всякий раз, когда мы восклицаем «Чёрт!» или «О, нет, только не это!», мы имеем в виду, что оно уменьшилось.

Каждый час мы отслеживаем в себе хорошее и плохое, правильное и неправильное. Мы можем прислушиваться к себе непрерывно, минута за минутой, и создавать собственную этику!

— Сон — это добро, — сказала она. — Сон доставил бы мне удовольствие.

— Если бы я лежал здесь в кромешной тьме и рассматривал все мыслимые примеры, подразделяя «делает меня счастливым» на хорошее, правильное, превосходное, великолепное и прекрасное, а «делает меня несчастливым» — на злое, плохое, неправильное, ужасное, греховное и испорченное, это не дало бы тебе уснуть?

Она свернулась у меня под боком, зарывшись головой в подушку.

— Нет. Пока ты не начнешь моргать.

Лёжа в темноте, я тихо улыбнулся.

Тридцать семь

Я только начал засыпать, с головой, всё ещё полной добра и зла...

— Просто не могу поверить, что ты так думаешь! Добро — это то, что доставляет тебе удовольствие?

— Хочешь — верь, хочешь — не верь, Дикки! — сказал я. — Думать так — не преступление.

— Если бы это и было преступлением, тебя, по всей видимости, это бы не остановило.

Холм за это время стал ещё зеленее, и теперь по его склонам струились реки крошечных цветочков, в основном жёлтых и голубых, название которых Лесли сказала бы сразу, как только бы их увидела.

— Откуда ты знаешь, о чём я думаю? — сказал я. — Разве я давал тебе ключ к моему сознанию? Ты следишь за всем, что я делаю?

Вместо камешка он беззвучно протянул мне сделанную из бальсового дерева модель планера с размахом крыла в двадцать дюймов и куском пластилина на носу для балансировки.

—Я ни за чем не наблюдаю, — сказал он.— Я могу видеть твою жизнь, только когда ты мне это позволяешь. Но недавно я понял, что ты начинаешь учиться. Раньше этого не было.

Счесть ли мне это его вторжение посягательством на частную собственность? Ощущаю ли я неудобство оттого, что он получил доступ к тому, что я узнаю сейчас?

Я улыбнулся.

— Что ж, ты растёшь.

Он с удивлением взглянул на меня.

— Нет. Разве ты не помнишь? Мне всегда будет только девять лет, Ричард.

— Тогда для чего ты хочешь узнать всё, что знаю я, если не для того, чтобы, по твоим словам, попробовать прожить, пользуясь моим опытом и избегая моих ошибок?

— Я не говорил, что собираюсь прожить жизнь, я сказал, что хочу только узнать, каково это — прожить жизнь?

Для человека, которым я стану и который будет поступать в соответствии с тем, что я узнал от тебя, я буду оставаться девятилетним — так же, как для тебя.

Скажи мне то, что считаешь истинным... я не знаю, что мне думать о добре и зле, а мне необходимо это знать!

— Что тут непонятного? — сказал я. — Добро — это то, что доставляет тебе...

— Это слишком... упрощённо! — сказал он, смакуя последнее слово. — Я и сам мог бы так сказать.

— Перестань, Капитан. Во-первых, ты совсем не глуп, во-вторых, самые простые вещи, чаще всего, оказываются самыми истинными, в-третьих, это я — пятьдесят лет прочь, и есть тот парень, который учился, — вот его-то ты и ищешь.

Это очень упрощённо, и, когда ты слышишь «Добро!», прежде чем согласиться, подумай, кто говорит это, и если да, то почему.

Я уравновесил в руке планер и запустил его. Он поднялся фута на четыре над землёй, замер и отвесно упал, уткнувшись носом в землю. Я бы сказал, что надо немного облегчить нос.

— Добро — это нечто большее, — сказал он, — чем только то, что доставляет мне удовольствие.

— Конечно. Кратковременное удовольствие не всегда совпадает с длительным счастьем, и нам необходимо подумать, чтобы сказать почему.

В каждой истории, где некто продает душу дьяволу, суть сделки одна: обмен длительного счастья на кратковременное удовольствие, и мораль также одна: не очень умный обмен!

Итак, существует согласие между добром и злом, этими ценностями с расплывчатыми границами, которые неплохо совмещаются во множестве людей.

Культуры могут не сходиться друг с другом в том, что такое «хорошо» и что такое «плохо», но внутри каждой культуры, как правило, на эту тему существует согласие.

— Почему так расплывчато? Почему бы тебе не говорить ясно? У меня есть чёткие определения.

— Убийство — это...

— Плохо, — сказал он без колебаний.

— Милосердие — это...

— Хорошо.

Я убрал немного пластилина с носа маленького планера.

— Выражать сознательный протест в военное время — это...

— Гм.

— Добро это или зло, — спросил я снова, — выражать сознательный протест в военное время?

— Какова эта война? Мы защищаем себя или нападаем на маленькую беззащитную страну?

— Вот, — сказал я. — Как только ты находишь ситуацию, в которой добро и зло начинают зависеть от обстоятельств, вся твоя концепция оказывается субъективной, а выбор — совсем не таким ясным, как нам казалось.

Как и в отношении других подобных категорий, мы должны говорить только, что это хорошо для меня или это плохо для меня.

Я осторожно запустил планер снова. Он взмыл вверх, замер и снова свалился в траву.

— Одно исключение не может повлиять на правило!

— Нет, — сказал я, вновь беря в руки планер и задумавшись над проблемой его балансировки.

Теперь я уже добавил немного пластилина.

— Докажи.

— Считать ли злом убийство, совершённое с целью самообороны? Убийство врагов в военное время? Эвтаназию?

— По твоим словам, убить кого-либо невозможно, — сказал он. — Жизнь Есть, и мы не можем создавать её или уничтожать.

— Жизнь Есть, Дикки, это так. И у неё нет правил. Но мы с тобой сейчас говорим об играх, здесь, в пространстве-времени, о предположениях относительно образов, добре и зле, в свете человеческой культуры, в обществе, где реально кажущееся, а Принцип остаётся незамеченным.

— То есть, в действительности добра и зла не существует?

— Не существует абсолютных Добра и Зла. Единственный абсолют — Жизнь Есть.

— Значит, я могу делать всё, что мне вздумается, и не будет никаких последствий? Я могу идти обманывать, красть, убивать, и это не повлечёт никаких последствий, если моя личная мораль говорит мне, что это хорошо?

— Конечно, можешь, — сказал я. — Но будут последствия, которые ты вряд ли воспримешь, как хорошие.

— Например?

— Например, твой поступок будет тяготить твою душу до конца жизни. Или ты будешь гнить в тюрьме от семи до двенадцати лет. Или ты умрёшь удивлённым: ты думал, что твоя жертва беззащитна, а она оказалась вооруженной.

В мире образов существует бесконечное множество последствий, чтобы уравновесить любой сделанный тобой выбор.

— Любой? — спросил он.

— Любой.

Он потёр указательным пальцем кончик большого.

— Любой — и самый крошечный, и самый большой?

— Подумай сам, — сказал я. — Какой выбор не имеет последствий?

Я в третий раз запустил маленький планер. Он плавно поднялся над землёй, пролетел, почти касаясь верхушек травы, футов тридцать, и легко, словно бабочка, приземлился. Неплохо для третьей попытки.

— Есть ли последствия у решения стать писателем?

— Да, — сказал я. — Каждый день я могу спать до обеда.

— Перестань...

Я отправился искать планер в траве.

— Дикки, разве ты не понимаешь? Всегда есть какие-то... результаты, хорошие или плохие...

—...доставляющие-мне-удовольствие и не-доставляющие-мне-удовольствия... — пояснил он за нас обоих.

— того, что мы решаем делать, — закончил я, — и того, кем мы решаем быть.

— А какие отрицательные последствия решения стать писателем? — спросил он.

Идя назад, я не смог расшифровать выражение его лица и понять, почему он спрашивает.

— Много лет назад я написал книгу о диете, в которой сказал, что многим из нас не помешало бы сбросить фунтов десять.

— Это и есть отрицательные последствия?

— Нет, — сказал я ему. — Последствие, которое не доставило мне удовольствия, заключалось в том, что один из моих читателей согласился с этим, процитировал меня в качестве авторитета и отрезал себе голову, таким образом избавившись от лишнего веса.

Глаза словно блюдца.

— ЧТО?

— Он не понял, о чём я писал, Дикки, но сбросил те самые десять фунтов.

— Ты шутишь!

— Не совсем, — сказал я. — Много лет назад я действительно написал книгу, в которой главный герой не боялся смерти. Один молодой человек прочитал эту книгу, решил, что он тоже не боится смерти, и покончил с собой.

— Ты опять шутишь.

— Нет. Это правда.

Я сел на траву с планером в руке.

— Зачем он это сделал?

— Он был влюблен в одну девушку и не нравился её родителям, которые пообещали разлучить их навсегда. Влюбленные решили покончить с собой, въехав на большой скорости в стену. Она выжила, а он погиб.

— Почему они просто не бежали вдвоем?

— Хороший вопрос.

— Если бы я уже решился умереть за что-то, Ричард, вряд ли меня остановило бы что-нибудь меньшее, чем смерть! А к этому относится немало решительных мер.

— Например?

Интересно, что я считал решительными мерами, когда мне было девять лет?

— Взять свой скаутский нож, еду и спички и бежать с ней в горы.

Я вспомнил свой последний мальчишеский побег: прочь из родного города, в дикие дебри, которые изо дня в день виднелись на горизонте. Я ожидал большего.

— Если бы я умел водить машину, мы бы уехали в Монтану. Или пробрались бы на грузовое судно, идущее в Новую Зеландию.

Конечно же, побег был его первой мыслью. Если бы сегодня в нашей жизни ещё оставалось место чему-нибудь решительному, я бы тоже выбрал побег.

— Я бы поговорил с её родителями, — продолжал он, — пообещал бы подстригать траву на их лужайке до конца жизни, показал бы им дневник с моими отметками и привёл бы полсотни своих друзей, чтобы они засвидетельствовали, что я действительно хороший парень.

Я кивнул.

— Господи, ну и потом, ведь она не была собственностью своих мамы и папы!

— Нет, — сказал я. — По моему убеждению — ни одной секунды, но вряд ли у её родителей были те же убеждения, что и у меня.

— Позволил бы ей уехать, — сказал он. — Писал бы ей письма от имени нового близкого друга, пока бы не подрос настолько, что мог бы отправиться за ней.

— Возможно.

— Я бы работал и посылал бы ей деньги, чтобы она могла звонить мне, когда захочет. По телефону мы бы договорились, как нам опять встретиться.

Я ждал.

— Терпение. Рано или поздно, мы останемся одни, без родителей, и тогда никто не сможет помешать нам быть вместе.

За пять минут Дикки придумал пять планов, как преодолеть родительский запрет, не прибегая к самоубийству, — по одному плану в минуту. Однажды, подумал я, тот парень тоже ломал над этим голову.

Если бы бедняга раскачивался на почти перетёртой веревке над озером, полным крокодилов, тогда бы я мог согласиться, что выбор у него весьма ограничен, но, даже в этом случае, смерть вовсе не была бы неизбежной.

Одно время, во Флориде, я часто плавал в водоёме с аллигаторами; не все из них людоеды. Если они не голодны или погружены в медитацию, когда ты проплываешь мимо, они не представляют никакой опасности.

Я подбросил планер. Он набрал высоту, выровнялся и медленно скрылся из виду за гребнем холма.

Смерть — это единственное, чего нельзя изменить, подумал я. Хотел бы я, чтобы тот мой опрометчивый юный читатель был здесь, со мной и Дикки. Убить себя в шестнадцать лет не означает выиграть игру, ради которой мы находимся здесь.

И запомни, сказал бы я ему: если ты собираешься использовать мою книгу для оправдания самоубийства, тебе потребуется моё письменное разрешение, прежде чем сделать это.

Давай, сделай это: я разозлюсь как чёрт, и мой читатель, забывший, какой игрой является наше пространство-время, низко поклонится этому миру зеркал.

Я помолчал минуту, задумавшись над его выбором.

— Что бы ты чувствовал, Дикки? Ты убиваешь себя, въехав в стену, воспаряешь над своим смятым за рулём телом и вдруг понимаешь: «О, нет! Мы же могли сбежать в Окленд! Ну и дурак же я!»

— Слишком поздно, — сказал он. — По-твоему, мне снова пришлось бы стать в очередь, потом снова родиться младенцем, ещё более беспомощным, чем подросток.

Мне пришлось бы всё начинать сначала: учиться говорить, учиться ходить, учиться считать, пойти в детский сад, делать всё, что скажут взрослые, потому что они большие, а я маленький...

Нам не нужно снова становиться в очередь, подумал я. Нам ничего не нужно делать. Мы хотим делать это снова, пытаясь сделать это правильным, умным и точным действием.

В первый раз с момента нашей встречи, мальчик, которым я был, проявил жалость к мужчине, которым он станет.

— Каковы были бы последствия, — тихо сказал он, — если бы ты написал книгу, которую кто-нибудь не понял бы?

— Я до сих пор ощущаю этот огромный груз, Дикки. Я хотел бы поговорить с ним, хотел бы услышать от него другие варианты.

— Это невозможно. Он мёртв.

Кто знает, подумал я. Может быть, к тому времени, как я завершу свою следующую книгу, она уже сможет её прочитать.

Тридцать восемь

Дикки ушёл, не прощаясь, оставив меня в одиночестве.

Когда с нами случается что-то ужасное или мы попадаем в безвыходную ситуацию, как здорово услышать магическое «Всё в порядке», даже если произносим его мы сами.

«Всё в порядке» — это космическая истина, подумал я, и ощутил, как спадает напряжение внутри. У моего юного самоубийцы были свои уроки, как и у всех нас. Всё в порядке. Если бы нам не было чему здесь научиться, вряд ли мы оплатили бы это путешествие.

Я посмотрел на горы за холмом сквозь мили чистого, как алмаз, воздуха. Для полётов не существует расстояний. Можно добраться до любой точки на Земле: отдалённая деревушка и снежное высокогорье, коралловый остров и клубящиеся облака.

В ненастные дни мы можем подняться к самому солнцу, если пожелаем. Верь в Инструменты, продолжай подъём и в дождь, и в снег, и в туман, и, рано или поздно, окажешься на вершине. Космический закон полётов, который нам необходимо доказать в своей жизни.

Пора просыпаться и переходить к другому сну.

В тот момент, когда я об этом подумал, из-за вершины холма внезапно показалась голова Дикки, устало плетущегося с маленьким планером в руке.

— Он действительно летает, Ричард! Он был далеко-далеко от холма! Ты действительно умеешь летать! Как у тебя это получается?

— Практика, — ответил я, пряча удачу за скромностью.

— А название — секрет? — спросил он, зная, что я не пойму, о чём он, и задам вопрос.

— Какое название?

— Название твоей религии.

— У неё нет названия, Дикки, и никогда не будет. И вообще, это не религия, во всяком случае, в общепринятом смысле.

Организованная религия — это паутина из тысячи доктрин, ритуалов и навязанных верований, в центре которой находится Бог — Великий Паук. В этой паутине люди гибнут. Пожалуйста, никакой организованности!

Он улыбнулся мне.

— У тебя есть безымянная неорганизованная религия? У тебя есть что-то, во что ты веришь. У тебя есть... что?

— У меня есть способ выяснять для себя истину, который я ещё не довёл до конца. Это... это — экспериментальная личная философия, и у неё никогда не будет названия. Ты знаешь почему.

Я знал, что он этого не знает, но, на мой взгляд, он заслужил право угадать.

— Потому что название — это ярлык, — сказал он, — а как только появляется ярлык, идеи исчезают и начинается обожествление или осмеяние ярлыка, и вместо того, чтобы жить ради идей, люди начинают умирать ради ярлыков, поэтому, новая религия — это, по-твоему, последнее, в чём нуждается мир.

Я уставился на него.

— Неплохо угадываешь.

— А есть ли у неё какой-нибудь символ, у твоей безымянной экспериментальной личной философии?

— Конечно, нет. Символ — это тот же...

— Я понял, — сказал он. — Но почему бы тебе, просто ради удовольствия, не придумать какой-нибудь символ, который выражал бы твой образ мыслей, напоминал бы, что у него нет и никогда не будет имени? И ради безопасности тоже. Ведь что-то, не поддающееся выражению словами, вряд ли может стать ярлыком.

— Интересная идея, — сказал я. — Хотя, значение имеет только то, как я использую свои знания в каждую минуту своей жизни; как я использую их, чтобы помнить в разгар игры, что это — всего лишь игра.

Он не отставал.

— А если бы, всё-таки, символ был, в твоём сознании, что бы это было? — спросил он. — Уж наверное, не звезда, не полумесяц и не крест?

Я засмеялся.

— Нет, Дикки, не крест. Крест без перекладины. Мне не нравятся перекладины.

— Крест без перекладины, — сказал он, — это единица.

— Точно, — сказал я. — Единица в двоичной арифметике значит He-Ноль, Есть вместо Нет. Единица — это число Жизни, число снов не важно.

— Крест без перекладины — это заглавная буква I.

— Напоминающая мне о том, что этот безымянный путь — мой личный образ мысли, которым я не делюсь ни с кем, пока меня не попросят, и то, если у меня в тот день будет настроение рассказывать, чего обычно не случается, исключая наши встречи с тобой.

— Крест без перекладины — это маленькая l.

— Напоминающая мне, что в конце каждого сна меня ждет вопрос: «Насколько хорошо в этот раз ты проявил любовь?»

— Вот он, — сказал он. — Совершенный символ I.

— Никаких символов, никогда,— сказал я.— Не в твоей жизни.

— Конечно, не в моей, — сказал он. — Существует только одна жизнь.

Он сел на траву в нескольких дюймах от моего колена, не выпуская из рук планер.

— Я должен немедленно решиться на это, Ричард, — сказал он.

— Решиться на что?

Он с удивлением посмотрел на меня, как если бы я должен был знать, о чём идет речь, потом понял, что я не могу этого знать.

— Решиться уйти, — сказал он. — Думаю, что мне нужен совет.

В его голосе промелькнуло что-то, напомнившее мне брата, и это меня немного напугало.

Дикки — так же реален и так же нереален, как любой другой Ричард Бах, подумал я, и смерть ему страшна не более, чем мне.

Кроме того, он мне понравился, мы начали доверять друг другу, стали друзьями и нам ещё нужно многое друг другу сказать. Почему он вдруг заговорил об уходе?

— Я не знаю, случается ли это с каждым, — сказал он. — Но для нас пришло время, когда я должен решить, оставаться ли мне с тобой или исчезнуть вновь, вместе с частью твоего детства.

— Неужели я знаю так мало, — спросил я,— что ты смог так быстро всему научиться и теперь уходишь?

— А ты хочешь, — спросил он, — остаться безнаказанным за то, что запер меня на полвека?

Как будто бросил мне в голову камень. Я моргнул от шока, прежде чем понять, что месть не входила в его планы. Он просто задал вопрос, обдумывая варианты.

— Ты прав, — сказал он. — Я не успел узнать всё. Но я очень внимательно выслушал всё то, что ты считаешь истинным.

Он протянул мне маленький планер.

— Спасибо, Ричард.

Дикки не мой брат, подумал я. Почему же я чувствую себя так, как тогда, когда умер Бобби?

— Ты никогда ничего не говорил о каких-то решениях или об уходе, — сказал я. — Ты нереален, ты — это воображаемый ребёнок, воображаемый я. Ты не можешь меня покинуть!

— Ты — воображаемый взрослый, — сказал он, — который рассказывает мне один из вариантов моего будущего. Я доверяю тебе, я тебе верю и думаю, что, по всей вероятности, ты прав.

Но если теперь ты хочешь сказать, что все, кто не имеет тела,— в том числе и я — нереальны, то это значит, что я не понял ни слова из того, что ты мне рассказал.

Неужели ты хочешь начать всё снова и сказать мне, что реально только то, что можно увидеть глазами? Я очень в этом сомневаюсь, Ричард, и я — не взрослый.

Когда испытываешь к кому-то — кукле, домашнему животному, ребёнку, которого встретил в своём сознании, — симпатию, и знаешь сердцем всё, что он чувствует, — это и есть любовь. А что может разорвать связь, спаянную любовью?

— Извини, — сказал я. — С моей стороны было глупо так говорить. Если тебе пора уходить, значит — пора. Я веду себя, как ребёнок.

Он внимательно посмотрел на меня, чтобы понять, не шучу ли я.

— Теперь, обладая твоими знаниями, — сказал он, — я могу начать жизнь, настолько отличную от твоей, что в следующий раз, встретившись со мной, ты не сможешь меня узнать. Вот было бы забавно.

— Да уж, — сказал я.

Долгая пауза.

— Наверное, тебе уже пора двигаться.

— Тебе это тоже принесло пользу, — сказал он. — Большую часть своей жизни ты пытался избавиться от своего детства, считая его мёртвым грузом. Я не позволил тебе сделать это.

Я бы не умер в своей клетке, и тебя бы не отпустил. Но ты открыл дверь. С небольшим опозданием, но, всё-таки, открыл. Спасибо за дождь в моей пустыне.

— Не уходи, — сказал я. — Мы друзья.

— Ричард, тебе почти шестьдесят! Ты хочешь учиться дальше? Ты хочешь избавиться от лишнего багажа? Твоё детство — это груз, от которого я могу тебя освободить!

— Мне что? — переспросил я. — Мне почти что?

— Тебе почти шестьдесят. Мне девять лет, а ты опережаешь меня на полвека. Тебе почти шестьдесят лет.

Была ли эта ухмылка его декларацией независимости?

— Я не верю ни в девять, ни в шестьдесят, ты ведь знаешь. Мы не построены из времени...

Он терпеливо наблюдал за мной, как будто я был ребёнком.

— Дикки, — сказал я. — Кегли, шахматы, рапиры, шпаги или сабли, трек, поле, бассейн или дистанция. Выбери нужный тебе вид и выбери возраст. Девятнадцать? Тридцать восемь? Сорок?

Я соглашусь с любой иллюзией любого выбранного тобой возраста, и, клянусь... вышибу из тебя мозги! Что значит «тебе почти шестьдесят»?

Он ещё какое-то время смотрел на меня, продолжая усмехаться, скорее друг, чем ребёнок. Потом что-то вдруг произошло с его глазами, как будто час пробил и его время истекло. Он кивком поблагодарил меня, возвращаясь к своему решению.

— Шестьдесят, — сказал он, — это слишком долгий срок, чтобы нести в себе детство, которое ты едва помнишь. Позволь мне кое-что сделать для тебя. Позволь мне снять с тебя этот груз. Потом мы отпустим друг друга.