Мост через вечность
Четырнадцать
— Здесь реактивный Один Пять Пять Икс-рей, — сказал я, нажав на кнопку выхода в эфир, — я снижаюсь для посадки с эшелона три-пять-ноль на эшелон два-семь-ноль.
Я смотрел поверх своей кислородной маски с высоты семи миль на пустыни Южной Калифорнии, инспектируя голубизну неба внизу с помощью длительной замедленной бочки.
Фактически я летел на запад, чтобы провести беседу в университете Лос-Анжелеса, которая должна была продолжаться целый день. Я был рад, однако, что в запасе было ещё несколько дней.
— Внимание, Роджер Пять Пять Икс, — ответил центр в Лос-Анжелесе. — Есть свободное место на эшелоне два-пять-ноль. Снижайтесь медленнее.
Снижение со скоростью четыреста миль в час не казалось мне слишком быстрым. Я хотел посадить свой аппарат и повидаться с Лесли скорее, чем мог позволить самолёт.
— Внимание, Пять Пять Икс, вы снизились до ноль-шесть-тысяча.
Я подтвердил это и направил нос своего самолёта в сторону земли ещё быстрее. Стрелка указателя высоты устремилась вниз.
— Пять Пять Икс-рей находится на высоте один-восемь-ноль, — сказал я, — конец связи.
— Роджер Пять Икс, конец связи на высоте ноль-пять. Удачной посадки!
Следы от кислородной маски ещё не сошли с моего лица, когда я постучал в дверь её дома на окраине Беверли-Хиллз. Я нажал на кнопку дверного звонка. Музыка стала тише.
И вот она выходит, глаза сияют, как свет солнца на морской волне, звучит радостное приветствие. Ни одного прикосновения, никаких рукопожатий, и ни один из нас не подумал, что это странно.
— У меня есть для тебя сюрприз, — сказала она, таинственно улыбнувшись при упоминании о нём.
— Лесли, я ненавижу сюрпризы. Извини, что я никогда не говорил тебе об этом, но я полностью и всецело ненавижу сюрпризы, даже если это подарки.
Всё, что мне нужно, я покупаю сам. Если у меня чего-то нет, — значит оно мне не нужно. Так что, по определению, — сказал я ей ловко и решительно, — когда ты делаешь мне подарок, ты даёшь мне то, чего я не хочу. Поэтому ты не обидишься, если я верну его, правда?
Она пошла на кухню. Ее волосы легко рассыпались по плечам и вниз по спине. Навстречу ей важной походкой вышел ее старый кот, очевидно, считая, что пришло время ужинать.
— Ещё рано, — сказала она ласково. — Ужинов пушистостям пока не дают.
— Меня удивляет, что ты ещё не купил себе этого, — сказала она, оборачиваясь ко мне и улыбаясь, чтобы показать, что я не обидел её. — Тебе явно следовало купить себе это, но если тебе не понравится, можешь выбросить. Вот.
Подарок был без упаковки. Это была обычная большая чашка из магазина дешевой распродажи, из самого дешёвого магазина, и внутри нее был нарисован поросёнок.
— Лесли! Если бы я это увидел, я бы сразу купил! Это сногсшибательно!
Что это за прекрасная… штука?
— Я знала, что тебе понравится! Это чашка для поросёнка. А вот: ложечка для поросенка! — И сразу у меня в руке — восьмидесятивосьмицентовая столовая ложка с портретом какой-то анонимной свиной морды. — А если ты заглянешь в холодильник…
Я быстро открыл толстую дверцу и увидел, что там стоит двухгаллонный барабан сливочного мороженого и банка объёмом в кварту, на которой написано «FUDGE FOR НОТ».
Обе ёмкости были запечатаны и перевязаны красными ленточками. Холодный туман медленно плыл вниз с цилиндра и неторопливо, как в замедленном фильме опускался к полу.
— Лесли!
— Что, поросёнок?
— Ты… я… Ты хочешь сказать, что…
Она засмеялась, как от того, что затеяла такой забавный розыгрыш, так и от звуков, которые издавал мой ум, когда его колесики проскальзывали по льду.
Я стал заикаться не от подарка, а от непредсказуемости того, что она, питавшаяся только зёрнышками и салатом, поставит в свой холодильник такие экстравагантные сласти лишь для того, чтобы посмотреть, как я наткнусь на них и потеряю дар речи.
Я вытащил цилиндр из холодильника на кухонный стол и открыл крышку. Полный до краёв. Мороженое, посыпанное шоколадной крошкой.
— Надеюсь, что ложка для тебя найдётся, — сказал я строго, погружая свою ложку для поросенка в густую массу. — Ты совершила немыслимый поступок, но сейчас всё позади, и нам нечего делать — придется избавляться от улик. Вот тебе. Ешь.
Она достала маленькую ложечку из выдвижного ящика.
— А хот-фаджа не хочешь? Разве он тебе больше не нравится?
— Я просто обожаю его. Но думаю, что после сегодняшнего застолья ни ты, ни я не захотим больше слышать слово «хот-фадж» до конца жизни.
Никто не способен сделать ничего такого, что бы было для него не характерно, думал я, накладывая ложкой куски фаджа на сковородку, чтобы нагреть его. Может ли быть так, чтобы для неё была характерна непредсказуемость? Как я был глуп, когда думал, что знаю её!
Я повернулся, а она смотрела на меня с ложечкой в руке и улыбалась.
— Действительно ли ты умеешь ходить по воде? — спросила она. — Так, как ты ходил в книге с Дональдом Шимодой?
— Конечно. И ты тоже можешь. Я и сам ещё не делал этого в этом пространстве-времени. Точнее, в том, что я считаю этим пространством-временем. Видишь, вопрос становится всё более запутанным. Но я работаю над ним постоянно.
Я помешал фадж, который окружил мою ложку одной сплошной массой в полфунта весом.
— Ты выходила когда-нибудь из тела?
Она даже не моргнула, услышав мой вопрос, и не потребовала от меня объяснений.
— Дважды. Однажды в Мексике. А однажды — в Долине Смерти, на вершине холма ночью под звёздным небом. Я наклонилась назад, чтобы посмотреть, и свалилась вверх, оказавшись среди звезд… —
Вдруг у неё на глазах появились слезы.
Я тихо сказал:
— Ты помнишь как легко было, когда ты была свободной от тела среди звёзд, как там всё естественно, просто, правильно, реально-как-по-возвращении-домой?
— Да.
— Когда ходишь по воде, чувствуешь себя точно так же. Это сила, которая у нас… это одно из проявлений силы, которая у нас есть. Всё легко и естественно.
Нам следует усердно заниматься и остерегаться использовать эту силу, а то ограничения земной жизни станут совсем запутанными и выйдут из-под контроля, и мы не сможем больше ничему научиться.
Наша беда в том, что так мы привыкли говорить себе, что мы не будем пользоваться нашей реальной силой, что теперь мы думаем, что не можем этого делать. Когда я был там с Шимодой, никто не задавал никаких вопросов.
Когда его не оказалось рядом, я прекратил занятия. Я считаю, что даже небольшие достижения в этом деле уже очень много значат.
— Как хот-фадж.
Я пристально посмотрел на неё. Она насмехается надо мной? Шоколад начал пузыриться в сковородке.
— Нет. Хот-фадж значит не так много, как усвоение основных принципов духовной реальности. Хот-фадж здесь! Хот-фадж не угрожает нашему удобному мировоззрению. Хот-фадж сейчас! Ты уже готова для хот-фаджа?
— Только самую маленькую капельку, — сказала она.
К тому времени, когда мы покончили с нашим десертом, было уже поздно и нам пришлось стоять в очереди длиной в два квартала, чтобы купить себе билеты в кино.
Дул ветер с моря, вечер был прохладным и, не желая, чтобы она замёрзла, я обнял её.
— Спасибо, — сказала она. — Я не ожидала, что мы будем стоять на улице так долго. Тебе не холодно?
— Нет, — ответил я, — совсем не холодно.
Мы заговорили о фильме, который собирались посмотреть. Она больше говорила, а я слушал: на что обратить внимание в этом фильме, как определить то место, где было угрохано больше всего денег, и те сцены, на которых сэкономили.
Она не любила, когда деньгами разбрасываются. В очереди мы также начали разговаривать и о другом.
— Легко ли быть актрисой, Лесли? Я никогда не спрашивал ни у одной из них об этом, но всегда желал узнать.
— А! Мэри Кинозвезда? — спросила она, посмеиваясь над своими словами. — Действительно ли тебя это интересует?
— Да. Для меня действительно загадка, что это за жизнь.
— Когда как. Иногда это прекрасно — когда хороший сценарий и хорошие люди, и они по-настоящему хотят сделать что-то стоящее. Но это редкий случай. Всё остальное — просто труд.
Но боюсь, что большая его часть не делает вклада в общечеловеческий прогресс. — Она вопросительно взглянула на меня. — Разве ты не знаешь, на что это похоже? Разве ты никогда не участвовал в съёмках?
— Только вне помещений, на открытой местности. Но на сцене никогда.
— В следующий раз, когда я буду сниматься, ты придёшь, чтобы посмотреть?
— Конечно, приду! Спасибо!
Как много всего у неё можно узнать, думал я. Всё, чему она научилась, когда стала знаменитостью… изменило ли оно её, испортило ли, заставило ли окружать себя стенами тоже?
Вокруг неё чувствовалось какое-то поле уверенности, её положительное отношение к жизни было притягивающим, неуловимо привлекательным.
Она стояла на той вершине, которая была видна мне лишь издали; она видела свет, она знала секрет, который никогда не был мне доступен.
— Но ты мне не ответила, — сказал я. — Помимо съемок фильмов — какова твоя жизнь, как ты себя чувствуешь в качестве Мэри Кинозвезды?
Она взглянула на меня, некоторое время поколебавшись, а затем решила, что мне можно доверять.
— Вначале это захватывающе. Ты думаешь, что ты отличаешься от других, что в тебе есть что-то особенное, и это даже может быть правдой.
Затем, ты вспоминаешь, что ты такой же человек, каким был всегда: единственное отличие в том, что внезапно твой фильм начинают смотреть везде, о тебе пишут статьи, где рассказывают, кто ты, что ты говоришь и куда отправишься вскоре, и люди останавливаются на улицах, чтобы посмотреть на тебя.
Ты теперь знаменитость. Пожалуй, точнее будет сказать, что ты оказываешься в центре внимания. И говоришь себе: Я не заслуживаю такого внимания!
Она подумала и добавила:
— И дело не в том, что люди превращают тебя в знаменитость. Это что-то другое. Это то, что ты символизируешь для них.
Когда разговор становится важным, пробегает волна возбуждения, и мы ощущаем быстрый рост новых сил. Слушай внимательно, Ричард, она права!
— Другие люди думают, что знают, кто ты: слава, секс, деньги, власть, любовь. Всё это может быть сновидением газетчика, которое не имеет к тебе никакого отношения.
Может быть, это нечто, что тебе совсем не нравится, но это то, что они думают о тебе. Люди бросаются к тебе со всех сторон, они думают, что получат всё это, если прикоснутся к тебе.
Это пугает, и ты возводишь вокруг себя стены, толстые стеклянные стены, и, в то же время, ты пытаешься думать, пытаешься не падать духом. Ты знаешь, кто ты внутри, но люди снаружи видят что-то другое.
Ты можешь сделать выбор в пользу образа, но тогда ты отказываешься от себя какой ты есть, или же ты продолжаешь быть собой, но чувствуешь, что твой образ становится фальшивым.
И ещё ты можешь выйти из игры. Я думала, если быть кинозвездой так великолепно, почему в Городе Знаменитостей живет столько пьяниц и наркоманов, почему там так много разводов и самоубийств?
Она взглянула на меня открыто, беззащитно. — И я решила, что игра не стоит свеч. Я уже почти полностью прекратила сниматься.
Мне захотелось обнять и прижать её к себе за то, что она была так откровенна со мной.
— Ты — Знаменитый Автор, — сказала она. — Ты тоже так себя чувствуешь? Имеет ли это какой-то смысл для тебя?
— Очень большой. Мне совсем невредно было бы побольше узнать обо всей этой дряни. Газеты, например, они с тобой так поступали? Печатали то, что ты никогда не говорила?
Она засмеялась.
— Не только то, что я никогда не говорила, но и то, что я никогда не думала, чему никогда не верила и чего никогда бы не подумала делать.
Однажды обо мне напечатали фиктивную историю, с прямой речью, где всё «дословно». И всё выдумка. Я никогда не встречалась с этим репортёром… он даже никогда не звонил мне. И вот, пожалуйста, напечатали! И ты молишься, чтобы зрители не поверили тому, что пишут о тебе в таких газетах.
— Со мной так не бывало, у меня есть теория.
— Какая теория? — спросила она.
Я рассказал ей о том, что знаменитости являются примером для всех нас, подвергаясь в мире всевозможным испытаниям. Моя теория не прозвучала так убедительно, как то, что сказала она.
Она наклонила голову ко мне и улыбнулась. Когда солнце зашло, я заметил, что ее глаза изменили свой оттенок и приобрели цвет лунного света на морской волне.
— Хорошая у тебя теория, о примерах, — сказала она. — Но ведь, каждый человек является примером, разве не так? Разве каждый не воплощает в себе то, что он думает, все те решения, которые он принял до этого времени?
— Правда. Однако, я не знаю ничего об обычном человеке; такие люди ничего не значат для меня до тех пор, пока я не встречусь с ними лично, или не прочитаю о них, или не увижу их на экране.
Когда-то по телевизору была передача о каком-то учёном, который проводит исследования, почему скрипка звучит так, как она звучит. Я подумал сначала, зачем всё это нужно миру? Когда миллионы людей умирают от голода, кому нужны исследования звуков скрипки?
Но затем, я изменил свое мнение. Миру нужны примеры людей, которые живут интересной жизнью, проводят исследования и меняют характер современной музыки.
Что делают со своими жизнями те люди, которые не страдают от бедности, не пали жертвой преступного мира или войны? Мы должны знать людей, которые сделали в жизни такой выбор, какой мы тоже можем сделать, чтобы стать людьми по праву.
В противном случае у нас может быть вся пища в мире, но зачем она нам? Нам нужны модели! Мы любим их! Как ты думаешь?
— Наверное, так же, — сказала она. — Но мне не нравится это слово, модель.
— Почему? — спросил я, и сразу же понял сам. — Ты была когда-то моделью?
— В Нью-Йорке, — ответила она так, будто это был постыдный секрет.
— А что в этом плохого? Модель — это общественный пример особой красоты!
— Это-то и плохо. Трудно соответствовать такому уровню в жизни. Это пугает Мэри Кинозвезду.
— Почему? Чего она боится?
— Мэри стала актрисой, потому что в студии решили, что она хороша собой. И с тех пор она боится, что миру станет известно, что она не так уж красива и никогда не была красивой.
Быть моделью довольно непрестижно. Когда ты называешь её общественным примером красоты, это ухудшает её репутацию.
— Но Лесли, ведь ты действительно прекрасна! — Я покраснел. — Я имею в виду, что ни у кого не может быть сомнений в том, что ты… что ты… очень привлекательна…
— Спасибо, но то, что ты говоришь, не относится к делу. Что бы ты ей ни говорил, Мэри считает, что красота — это образ, который другие создают для неё. И она находится в плену у этого образа.
Даже, когда она идёт за продуктами, она должна выглядеть идеально — вот что это значит. Если что-то будет не так, найдётся кто-то, кто узнает её, и скажет своим друзьям:
«Вам нужно получше присмотреться к ней! Она даже наполовину не так красива, как о ней думают!» И тогда все разочаруются в Мэри. — Она снова улыбалась, на этот раз немножко грустно.
— Каждая актриса в Голливуде, каждая красивая женщина, которую я знаю, притворяется красивой и боится, что мир откроет секрет её привлекательности рано или поздно. Это касается и меня.
Я покачал головой.
— Сумасшедшая. Ты совсем сумасшедшая.
— Мир сходит с ума, когда речь идёт о красоте.
— Я думаю, что ты красива.
— А я думаю, что это ты сошёл с ума.
Мы засмеялись, но она не шутила.
— Верно ли то, — спросил я её, — что у красивых женщин трагически складывается жизнь? — Это был вывод, который я сделал, общаясь со своей Совершенной Женщиной во многих лицах. Возможно, правильнее было бы говорить не о трагичности, а о сложности. Незавидности. Тягостности.
Она немного подумала.
— Если они считают, что их красота — это они сами, — сказала она, тогда они стремятся к бессмысленной жизни. Когда всё зависит от того, как ты выглядишь, — ты полностью теряешь себя, глядя в зеркало, и никогда не находишь вновь.
— Кажется, ты, всё же, нашла себя.
— Всё, что я нашла, я нашла не благодаря красоте.
— Расскажи мне.
Она рассказывала, а я слушал и моё удивление переходило в восхищение.
Лесли, которую она в себе нашла, была найдена не на съёмочной площадке, а в антивоенном движении, комитете обозревателей, который она организовала и возглавляла.
Подлинная Лесли Парриш провозглашала речи, боролась на политических митингах, выступала против американского правительства, которое поддерживало войну во Вьетнаме.
Пока я летал на истребителях Военно-Воздушных сил, она организовывала антивоенные выступления на Западном Побережье.
За смелость выступить против войны она подвергалась судебным преследованиям, её травили слезоточивым газом во время демонстраций, ей угрожали расправой банды правых экстремистов. Но она продолжала деятельность, организуя всё большие выступления, собирая средства у общественности.
Она помогала демократически настроенным конгрессменам-сепараторам и новому мэру Лос-Анжелеса победить в выборах, она была делегатом на президентских собраниях.
Она стала одним из основателей телеканала KVST на телестанции Лос-Анжелеса. Этот канал был льготным для беднейших меньшинств города. Она стала его президентом, когда он оказался в неблагоприятном положении.
У него было много долгов, и кредиторы не желали больше ждать. Некоторые счета она оплатила своими деньгами, полученными за съёмки фильмов с её участием. В итоге, канал выжил и стал процветать.
Люди видели это и по всей стране заговорили о благородном начинании. Вслед за успехом пришла борьба с властью. Её называли богатой расисткой; в неё стреляли. KVST лопнул в тот же день, когда она ушла с него. Он никогда не возродился вновь.
— Даже теперь, — сказала она мне, — я не могу спокойно смотреть на пустой экран телевизора по каналу номер шестьдесят восемь.
Мэри Кинозвезда оплатила путь до Лесли Парриш. Убеждённый борец за справедливость и перестройщик миров, Лесли ходила в одиночку на вечерние политические митинги в тех частях города, куда у меня не хватило бы смелости пойти даже средь бела дня.
Она участвовала в пикетировании вместе с рабочими, ходила с ними на демонстрации, собирала для них средства. Она — сторонник ненасильственного сопротивления — посвятила себя самым яростным баталиям в современной Америке.
Она отказывалась играть в фильмах эротические сцены.
— Я не буду сидеть в своей гостиной в обнаженном виде вместе со своими друзьями в воскресенье вечером. Почему я должна это делать с группой незнакомцев на съёмочной площадке? С моей точки зрения, если бы я согласилась на нечто столь для меня противоестественное, это была бы проституция.
Когда каждая роль в фильмах стала требовать участия в эротических сценах, она отказалась от карьеры актрисы и перешла на телевидение.
Я слушал её так, будто это был невинный фавн, которого я встретил на поляне и который, тем не менее, вырос на самом дне преисподней.
— Однажды в Торрансе была манифестация, мирная манифестация, — рассказывала она. — Она была запланирована, и мы получили разрешение на её проведение.
За несколько дней мы получили предупреждение от экстремистов из правого крыла, что они убьют одного из наших лидеров, если мы отважимся выйти. Было уже слишком поздно, чтоб отменить…
— Отменить никогда не поздно! — воскликнул я. — Зачем вам это?!
— Слишком много людей уже собралось, и кого можно было оповестить в последний момент? И к тому же, если только несколько человек выйдут на митинг, тогда экстремистам будет легко совершить убийство, не так ли?
Поэтому мы позвали репортеров, телевизионщиков. Мы сказали им, чтобы они пришли и посмотрели как нас убивают в Торрансе! Затем манифестация началась; мы окружили со всех сторон человека, которого они собирались убить; мы шли с ним рука об руку. Им пришлось бы перестрелять всех, чтобы добраться до него.
— Ты… они стреляли?
— Нет. Убийство одного из нас перед телекамерой, мне кажется, не входило в их планы. — Она вздохнула, припомнив все это. — Это были плохие времена, не так ли?
Я не знал, что ей сказать. В этот момент мы стояли в очереди за билетами, и я обнимал своими руками редкого человека в моей жизни — человека, который восхищал меня.
Я, который всегда уходил от столкновений, потерял дар речи, осознавая контраст между нами. Если другие желают воевать, погибать на войне или выступать против войны, считал я, то в этом проявляется их свобода выбора.
Для меня имеет значение лишь один мир — субъективный мир человека, который каждый создаёт для себя сам.
Я бы скорее начал по-другому истолковывать историческое прошлое, но не стал бы политиком, не стал бы убеждать людей писать письма, голосовать, выступать или делать то, к чему они сами не чувствуют расположенности.
Она так сильно отличалась от меня. Откуда же это благоговейное уважение по отношению к ней?
— Ты думаешь о чём-то очень важном, — сказала она мне серьёзным тоном.
— Да. Ты права. Ты полностью права. — Я так хорошо понял её в этот момент, она мне так сильно понравилась, что я сказал ей всё, что думал. — Я подумал, что именно это различие между нами делает тебя моим лучшим другом.
— Да?
— У нас очень мало общего — шахматы, хот-фадж, фильм, который мы хотим посмотреть — и в то же время мы так сильно отличаемся во всех других отношениях, что ты не кажешься мне такой опасной, как другие женщины.
У них часто есть надежда выйти замуж. Но для меня одного брака уже достаточно. Никогда больше. Очередь медленно ползла вперёд. Мы будем в зале не раньше, чем через двадцать минут.
— Всё это относится и ко мне, — сказала она и засмеялась. — Я не хочу показаться тебе опасной, но это ещё одна наша общая черта. Я уже давно разведена.
Едва ли я вообще встречалась с кем-то до свадьбы, поэтому, когда я получила развод, я начала встречаться, встречаться, встречаться! Но, ведь так невозможно узнать человека, как ты думаешь?
Мы можем отчасти узнать его, думал я, но лучше было послушать, что она думает об этом.
— Встречалась с некоторыми из самых выдающихся, самых пресловутых, знаменитых людей этого мира, — сказала она, — но никто из них не сделал меня счастливой.
Большинство из них подкатывают к твоей двери в машине, которая больше, чем твой дом. Они одеваются изысканно, они едут с тобой в фешенебельный ресторан, где все собравшиеся — знаменитости.
Затем, ты получаешь фотографию и видишь, что всё выглядит так пышно, весело и изысканно!
Я продолжала думать, что лучше мне ходить в хороший, а не в фешенебельный ресторан, носить ту одежду, которая мне нравится, а не ту, которую модельеры считают в этот год последним криком моды.
А чаще всего я бы предпочла спокойно побеседовать или прогуляться в лесу. Мне кажется, что это другая система ценностей.
Мы должны иметь дело с той валютой, которая представляет для нас ценность, — продолжила она, — в противном случае, любой успех в этом мире не покажется нам удовлетворительным, не принесёт счастья.
Если кто-то пообещает, что тебе заплатят миллион скрунчей за то, что ты перейдёшь через улицу, а скрунчи не представляют для тебя никакой ценности, — ты будешь переходить через улицу? А если тебе пообещают сто миллионов скрунчей, что тогда?
Я чувствовала такое отношение к большей части того, что высоко ценилось в Голливуде, будто я имею дело со скрунчами. У меня было всё, чего требовало моё положение, но я чувствовала себя, как бы, в пустоте.
Казалось, что я не могу уделять много внимания всему, что меня окружало. Зачем это всё, если это лишь скрунчи? — спрашивала я себя. А между тем, я боялась, что если буду продолжать встречи, то, рано или поздно, я сорву банк стоимостью в миллион скрунчей.
— Как это могло случиться?
— Если бы я вышла замуж за мистера Выдающегося, я бы до конца жизни носила изысканную одежду, была бы хозяйкой дома для выдающихся людей на аристократических застольях в его кругу.
Он бы стал моей гордостью, а я — его завоеванием. Вскоре бы мы стали жаловаться, что наш брак утратил всякий смысл, что мы не так близки друг другу, как нам следовало бы быть — когда о смысле и близости говорить было бы уже слишком поздно.
Я очень ценю две вещи — душевную близость и способность доставлять радость. Кажется, их нет в списке ни одного другого человека. Я чувствовала себя, как чужой человек в чужой стране, и решила, что лучше мне не выходить замуж за туземцев.
Я отказалась ещё от одной вещи. От встреч. А сейчас… — сказала она, — хочешь узнать секрет?
— Скажи.
— Сейчас я бы предпочла быть со своим другом Ричардом, чем встречаться с кем угодно другим!
— Ваууу… — сказал я. Я обнял её за это, неловко обнял одном рукой.
Лесли была уникумом в моей жизни: красивая сестра, кому я доверял и кем восхищался, с которой я проводил ночь за ночью за шахматной доской, но ни одной минуты в постели.
Я рассказал ей о своей совершенной женщине, как хорошо эта идея работает. Я чувствовал, что она не согласна, но слушает с интересом. Прежде чем она успела ответить, мы уже были в кинотеатре.
В фойе, где уже не было холодно, я перестал обнимать её и не прикасался к ней больше.
Фильм, который мы увидели в этот вечер, нам суждено было посмотреть ещё одиннадцать раз до конца этого года. В этом фильме было большое, пушистое, голубоглазое существо с другой планеты, которое попало к нам в результате крушения космического корабля. Это существо называлось вуки.
Мы полюбили его так, будто мы сами были двумя вуки, а на экране видели своего представителя.
В следующий раз, когда я прилетел в Лос-Анжелес, Лесли встретила меня в аэропорту. Когда я вылез из кабины, она вручила мне коробку, перевязанную ленточкой с бантиком.
— Я знаю, что ты не любишь подарков, — сказала она, — поэтому я принесла тебе это.
— Я никогда не делаю тебе подарков, — прохрипел я польщенно. — Это мой тебе подарок: никогда не делать тебе подарков. Почему?..
— Открой коробку, — попросила она.
— Хорошо, ещё один раз. Я открою ее, но…
— Открывай же, — сказала она нетерпеливо.
Подарком оказалась эластичная и пушистая маска вуки, которая надевалась на голову и доходила до шеи. В ней были сделаны дырки для глаз, а зубы были отчасти обнажены — полное подобие героя нашего любимого фильма.
— Лесли! — воскликнул я.
Маска мне очень понравилась.
— Теперь ты сможешь позабавить всех своих подруг своим мягким пушистым лицом. Надень её.
— Ты хочешь, чтобы я прямо здесь на аэродроме у всех на виду?..
— Да, надень! Для меня. Надень её.
Под влиянием её обаяния весь мой лёд растаял. Я надел маску, чтобы позабавиться, немножко порычал, как вуки, а она смеялась до слёз. Я тоже смеялся под маской и думал о том, как много она для меня значит.
— Пошли, вуки, — сказала она, вытирая слёзы и внезапно взяв меня за руку. — Мы можем опоздать.
Верная своему обещанию, она поехала со мной из аэропорта в киностудию МGМ, где заканчивались съёмки фильма с её участием. По пути я заметил, что люди с ужасом смотрят на меня в машине, и я снял маску.
Для того, кто никогда не был в звуковом киносъемочном павильоне, это было похоже на приглашение в царство Запутанности, где везде проведена Запретная Черта. Кабели, стойки, операторские пульты, камеры, тележки для камер, направляющие, лестницы, подвесные леса, прожекторы…
Потолок был прямо увешан огромными тяжелыми прожекторами, и я мог поклясться, что арматура над головой вот-вот не выдержит. Люди были везде, перетаскивая аппаратуру с места на место, настраивая её или сидя в окружении разных установок, ожидая следующего звонка или светового сигнала.
Она появилась из своей гримёрной в золотистого цвета мантии из парчовой ткани или в чём-то, похожем на мантию. Затем, она проскользнула ко мне через все кабели и препятствия на полу, будто это были узоры на коврике.
— Тебе хорошо видно отсюда?
— Конечно. — Я корчился от взглядов всех служащих, которые следили за ней, но она, казалось, не замечала их. Я был раздражён, скован и чувствовал себя, как мустанг из прерий, который оказался в тропических джунглях, но она вела себя, как дома.
Мне казалось, что стоит неимоверная жара, а она выглядела отдохнувшей, свежей и сияющей.
— Как тебе это удается? Как ты можешь играть роль, когда всё это происходит вокруг, когда все мы смотрим? Я думал, что исполнение роли — это что-то уединенное, каким-то образом…
— Осторожно! Дайте дорогу! — Два человека волокли на сцену дерево, и если бы она не прикоснулась к моему плечу, чтобы я отошёл в сторону, я бы не избежал столкновения с ветками и декорацией, на которой изображалась улица.
Она посмотрела на меня и на то, что было, как мне казалось, окружающим нас хаосом.
— Нам еще придётся ужасно долго ждать, пока они настроят все эти специальные эффекты, — сказала она. — Надеюсь, что тебе не будет скучно.
— Скучно? Это всё захватывает! Как ты можешь смотреть на это спокойно? Разве ты нисколечко не волнуешься, хорошо ли сыграешь роль?
Электрик на подвесных лесах над нами посмотрел вниз на Лесли и закричал сверху:
— Джордж! Не правда ли, сегодня те горы хорошо видны? Какая красота! О! Здравствуйте, мисс Парриш, как дела у вас там внизу?
Она посмотрела вверх и прижала рукой золотистую мантию к своей груди.
— Работайте, ребята! — засмеялась она. — Или вам делать нечего?
Электрик покосился на меня и покачал головой:
— Это компенсация за нашу высотную работу!
Она продолжила разговор со мной, как будто ничего и не произошло:
— Режиссёр беспокоится. Мы отстаём на полтора дня от расписания. Наверное сегодня придётся работать поздно вечером, чтобы догнать график.
Если ты устанешь, а я буду как раз задействована в съёмке в это время, возвращайся в гостиницу сам. Я тебе позвоню, когда мы закончим, если не будет очень поздно.
— Сомневаюсь, чтобы я устал. Не разговаривай со мной, если я здесь тебе мешаю, если хочешь повторить свои слова перед выходом…
Она улыбнулась.
— Это не проблема, — сказала она и посмотрела быстро в сторону съёмочной площадки. — Мне уже пора идти туда. Желаю тебе хорошо провести время.
Парень, стоящий рядом с камерой, закричал:
— Первая группа! Займите, пожалуйста, свои места!
Почему она совсем не переживала о том, чтобы не забыть свои слова? Я чувствовал, что мне повезло, когда мне удавалось, не перечитывая много раз, запомнить те слова, которые я написал сам. Но почему она не волнуется, когда нужно помнить так много чужих слов?
Начались съёмки. Сначала одна сцена, затем другая, а потом ещё одна. Она ни разу не посмотрела в текст. Я чувствовал себя привидением, которое наблюдает за своими собратьями, когда видел её игру в снимаемой драме. Она ни разу не сбилась.
Когда я наблюдал за ней, мне казалось, что я вижу друга, который, в то же время — незнакомец для меня. У меня было странное тёплое настроение — моя сестра сейчас находится в окружении прожекторов и камер!
Изменилось ли мое отношение к ней, подумал я, когда я увидел её здесь? Да. Здесь происходит нечто магическое. У неё есть способности и навыки, которым я никогда не мог научиться до сих пор и никогда не смогу в будущем.
Если бы она не была актрисой, она бы нравилась мне не меньше. Но она оказалась актрисой, и поэтому, стала ещё более привлекательна для меня.
Мне всегда нравилось встречаться с людьми, которые могли делать то, что было недоступно мне. Это всегда было очень увлекательно. То, что Лесли оказалась одной из таких моих знакомых, доставляло мне большое удовольствие.
На следующий день, в её офисе, я попросил об одном одолжении.
— Можно мне воспользоваться твоим телефоном? Я хочу позвонить в Общество писателей…
— Пять-пять-ноль и тысяча, — сказала она с отсутствующим видом, перемещая телефон поближе ко мне и не отрывая глаз от финансовых сводок, которые поступили из Нью-Йорка.
— Что это?
Она посмотрела на меня.
— Это телефон Общества писателей.
— Откуда ты знаешь этот номер?
— Гм-м.
— Как ты можешь его знать?
— Я знаю много номеров. — И она снова вернулась к своим бумагам.
— Что это значит: «Я знаю много номеров»?
— Просто я помню много телефонных номеров, — ласково ответила она.
— А что если я захочу позвонить в… Парамаунт-фильм? — спросил я с подозрением.
— Четыре-шесть-три, ноль и сто.
Я с недоверием покосился на неё.
— А хороший ресторан?
— «Волшебная сковородка» — довольно хороший. В нём есть зал для некурящих. Два-семь-четыре, пять-два-два-два.
Я взял телефонный справочник и принялся листать его.
— Общество актеров, — сказал я.
— Восемь-семь-шесть, три-ноль-три-ноль. — Она сказала правильно. Я начал понимать.
— У тебя вчера не было текста сценария, Лесли… неужели у тебя фотографическая память? Неужели ты запомнила наизусть… весь телефонный справочник?
— Нет. Это не фотографическая память, — сказала она. — Я не вижу перед собой напечатанной страницы, я просто помню. Мои руки запоминают телефонные номера. Спроси у меня какой-нибудь номер и посмотри на мои руки.
Я открыл толстую книгу и перевернул несколько страниц.
— Город Лос-Анжелес. Приемная мэра?
— Два-три-три, один-четыре-пять-пять.
Пальцы ее правой руки двигались так, будто набирала на кнопочном телефонном аппарате. Только теперь шёл обратный процесс: она вспоминала цифры, а не набирала их.
— Дэннис Вивер, актёр.
— Один из приятнейших людей в Голливуде. Его домашний телефон?
— Да.
— Я пообещала, что никогда никому не буду его давать. Может быть, назвать тебе вместо него номер телефона магазина здоровой пищи «Гуд лайф», в котором работает его жена?
— Давай.
— Девять-восемь-шесть, восемь-семь-пять-ноль.
Я проверил номер по справочнику. Конечно, снова она была права.
— Лесли! Ты пугаешь меня!
— Не бойся, вуки. Это просто одна из забавных вещей, которые происходят со мной. Когда я была маленькой, я запоминала музыку и знала номерные знаки всех машин в городе.
Когда я пришла в Голливуд, я запоминала сценарии, последовательность движений в танце, телефонные номера, расписания, разговоры и всё, что угодно.
Номер твоего красивого желтого самолётика N Один Пять Пять Х. Номер твоего телефона в гостинице два-семь-восемь, три-три-четыре-четыре, а остановился ты в комнате номер двести восемь.
Когда мы вышли из студии вчера вечером, ты сказал: « Напомни мне, чтобы я рассказал тебе о моей сестре, которая работает в шоу-бизнесе». Я сказала: «А может, мне напомнить тебе об этом прямо сейчас?»
И ты сказал: «Вполне можно и сейчас, потому что я, в самом деле, хочу тебе рассказать о ней». Я сказала: «Тогда я напоминаю…» — Она прекратила вспоминать и засмеялась, видя мое удивление.
— Ты смотришь на меня так, Ричард, будто я ненормальная.
— Это так и есть. Но ты мне нравишься в любом случае.
— И ты мне нравишься тоже, — сказала она.
Ближе к вечеру в этот день я работал над телесценарием, переделывая последние несколько страниц и выстукивая их на леслиной пишущей машинке.
Она в это время улизнула в сад, чтобы поухаживать за своими цветами. Даже сейчас, думал я, как сильно мы отличаемся друг от друга.
Цветы — прелестные маленькие создания, это ясно, но уделять им столько времени, сажать их для того, чтобы они зависели от меня, который должен их поливать, подкармливать, полоть и делать всё то, что для них нужно…
Нет, зависимость не для меня. Я никогда не буду садовником, а она никогда не будет какой-то другой.
Среди комнатных растений в её офисе были полки с книгами, которые отражали все цвета той радуги, которой она была. Над столом были выписаны цитаты и идеи, которые нравились ей:
Наша страна может поступать правильно или неправильно. Когда она поступает неправильно, исправляйте её ошибки.
(Кари Шурц)
Не курить: ни здесь, ни где-нибудь ещё! Гедонизм — плохое развлечение. Я опасаюсь за свою страну, когда я думаю, что Бог справедлив.
(Томас Джефферсон)
Предположим, что войну объявили, а никто не идёт воевать. Что тогда?
Последнее было её собственным высказыванием. Она предложила его в качестве лозунга, а потом его подхватили все участники антивоенного движения, и телевидение быстро разнесло его по всему миру.
Я размышлял об этих высказываниях, время от времени, отрываясь от работы над своим сценарием, и понимал её все лучше и лучше с каждым звуком, который доносился из сада, где она работала лопатой, секатором и граблями.
Затем, донеслось глухое шипение воды, текущей по трубам и по шлангу, когда она ласково утоляла жажду всех членов своего цветочного семейства. Она знала и любила каждый отдельный цветок.
Она от меня отличается, отличается, отличается, твердил я про себя, заканчивая последний абзац, но, Боже мой, я восхищаюсь этой женщиной! Был ли у меня когда-либо такой друг, как она, даже если учесть все наши различия?
Я встал, потянулся и вышел через кухню и боковую дверь в её сад. Поливая цветочные клумбы, она стояла спиной ко мне. Её волосы были на время работы собраны на затылке. Она тихо пела, обращаясь к своему коту.
Ты мой котик — о, да! — Ты мой пушистик, моя звёздочка, Когда уходишь, не ходи далеко…
Её коту, по всей видимости, песенка очень нравилась, и это был слишком интимный момент, чтобы я мог долго стоять незамеченным. Поэтому я заговорил так, будто только что подошёл.
— Как дела у твоих цветов?
Она быстро развернулась в мою сторону со шлангом в руке. В её голубых, с чайное блюдце глазах был испуг, потому что она оказалось не одна в своём уединенном саду.
Разбрызгиватель на конце шланга был направлен на высоту груди, но был настроен так, что вода лилась конусом, который имел в диаметре несколько футов и доставал мне от пояса до шеи.
Никто из нас не сказал ни слова и не пошевелился, когда вода из шланга лилась прямо на меня, будто я был горящим манекеном.
Она оцепенела от страха. Сначала от моих неожиданных слов, а затем от вида того, что вода сделала с моим пиджаком и рубашкой.
Я стоял, не двигаясь, потому что мне казалось неприличным кричать или убегать, и потому, что я надеялся, что вскоре она наконец решит направить струю в каком-то другом направлении и не поливать больше из нее прямой наводкой мой городской костюм.
Эта сцена так ясно запечатлелась в памяти, будто у неё в руках было смертельное оружие: солнечный свет, сад, окружающий нас, огромное удивление у неё в глазах, будто в её цветочный рассадник ворвался полярный медведь, и шланг был её единственной защитой.
Если я буду поливать довольно долго полярного медведя водой из шланга, должно быть, думала она, он наверное развернётся и убежит.
Я не чувствовал, что похож на полярного медведя в чём-то, кроме того, что меня поливают струей ледяной воды, и одежда на мне постепенно промокает.
Я увидел, наконец, как она ужаснулась, поняв, что сделала с тем, кто не был полярным медведем, а был её другом по бизнесу, приехавшим погостить к ней в дом.
Хотя она всё ещё по прежнему неподвижно стояла, способность контролировать разбрызгиватель вернулась к ней, и она медленно отвела льющуюся воду в сторону.
— Лесли! — сказал я в тишине под звук стекающей воды, — я только хотел…
И вдруг она залилась смехом. В её глазах была безудержная весёлость, всё ещё затуманенная предшествовавшим шоком — они умоляли о прощении.
Смеясь и рыдая, она упала в мои объятия, прижимаясь к пиджаку, из карманов которого вытекала вода.
Пятнадцать
— Сегодня звонила Кэтти из Флориды, — сообщила Лесли, расставляя но местам свой шахматный народец и готовя его к очередному поединку. — Она ревнует?
— Ни в коем случае. При знакомстве с какой-либо женщиной я договариваюсь с ней об отсутствии ревности.
Я ощущал внутреннее недовольство. Для верной расстановки фигур я всё ещё вынужден бурчать себе под нос фразу: «Королеве-ее-собственный-цвет». И это после стольких лет игры в шахматы.
— Она хотела узнать, есть ли у тебя, кроме меня, какие-нибудь особые приятельницы здесь, в Лос-Анжелесе, поскольку за последнее время ты приезжал сюда слишком часто.
— Да ну, перестань, — не верилось мне. — Ты шутишь.
— Честное слово.
— И что ты, ей ответила?
— Я успокоила её. Я сказала ей, что когда ты здесь, то не бываешь с кем-попало и проводишь всё время со мной. Мне кажется, ей стало лучше. Но, может быть, тебе следовало бы ещё раз договориться с ней об отсутствии ревности, так, на всякий случай.
Она на минуту оторвалась от доски, чтобы взглянуть на коллекцию своих музыкальных записей.
— У меня есть Первый концерт Брамса в исполнении Озавы, Орманди и Мехты. Что ты предпочитаешь?
— Что-нибудь наиболее отвлекающее тебя от шахмат.
Мгновение поразмыслив, она выбрала кассету и вставила её в свою замысловатую аппаратуру.
— Вдохновляюще, — уточнила она. — Чтобы отвлекаться, у меня есть другие записи.
С первого же хода игра приобрела напряженный характер и длилась вот уже полчаса.
Она только вот-вот дочитала Современные принципы шахматного дебюта, которые стерли бы меня в порошок, если бы двумя днями ранее я не покончил с Шахматными ловушками, капканами, тупиками.
Мы играли, приблизительно, на равных, затем с моей стороны последовал блестящий ход, и равновесие покачнулось. Насколько я мог видеть, любой её ход, кроме одного, гарантировал мой успех.
Единственным спасением для неё оказался бы ход пешкой для прикрытия клетки, вокруг которой я выстроил свою тонкую стратегию. Без этой самой клетки мои усилия напоролись бы на камень.
Часть меня, всерьёз воспринимавшая шахматную игру, представила себе, что Лесли, заметив этот ход, разрушила мои планы и вынудила меня бороться за свою жизнь, воплощенную в деревянных фигурках (лучше всего я играю тогда, когда меня прижимают к стенке).
Просто невообразимо, как бы я выкрутился, если бы она воспрепятствовала моему замыслу.
Другую часть меня, знавшую, что это — всего-навсего игра, тешили надежды на то, что Лесли упустит свой шанс, поскольку изобретённая мной стратегия была такой прелестной, такой стройной. Пожертвовать королевой, и через пять ходов — мат.
Пока она размышляла над шахматной доской, я на мгновение закрыл глаза, потом открыл их, столкнувшись нос к носу с удивительными мыслями.
Передо мной был стол, за ним находилось окно, полное красок мерцающего в сумерках Лос-Анжелеса. Последний день июня, догорая, погружался в море.
Лесли, силуэт которой вырисовывался на фоне этих красок и огоньков, сидела за шахматной доской в дымке раздумий, притихшая, словно насторожившаяся лань. Её пшенично-кремовые тона мягко утопали в спокойствии наступающего вечера.
«Тёплое мягкое виденье, — подумал я. — Откуда пришло оно, кто его прислал?»
Ловушка из слов, собранная наскоро, сети из пера из записной книжки, наброшенные на мысль до того, как та убежит.
Время от времени, — писал я, — забавно просто закрыть глаза и посреди этой темноты шепнуть, самому себе: я — волшебник, и когда я открою глаза, то увижу мир, который я создал, мир, творцом которого являюсь я и только я.
Затем, медленно, словно занавес на сцене, приподнимаются веки. И глядите, без сомнения, вот он, мой мир, точно такой, каким я построил его.
Я написал это с большой скоростью, при тусклом освещении. Затем закрыл глаза и попытался проверить ещё разок: Я — волшебник… — и снова медленно открыл.
Локти — на шахматном столике; кисти рук, подпирающие подбородок, образуют своеобразную чашу; я вижу Лесли Парриш. Глаза, большие и тёмные, глядят прямо в мои.
— Что это вуки написал? — поинтересовалась она.
Я прочитал ей вслух.
— Небольшая церемония, — пояснил я, — является способом напоминания самому себе о том, кто правит бал.
Она попробовала: «Я — волшебник…» и, открыв глаза, улыбнулась: «Это пришло к тебе сейчас?»
Я кивнул.
— Я создала тебя? — спросила она удивленно. — Значит, по моей воле попали на сцену ты, кинофильмы, мороженое, шахматы, беседы?
Я опять кивнул.
— Ты тоже так считаешь? Ты — причина меня-такого-каким-ты-знаешь-меня в своей жизни. Никто в мире не знает Ричарда, который знаком с Лесли, которая есть в моей.
— Это удивительное замечание. Не прочитаешь ли ты мне ещё какие-нибудь записи, или я слишком любопытна?
Я включил свет.
— Мне приятно, что ты всё понимаешь. Да, это очень личные записи…
Я произнёс это с легкостью, но это была правда. Чувствовала ли она, что мы вступили в новую полосу доверия между нами, во-первых, когда она, так ценившая мою личную неприкосновенность, проявила интерес к моим записям, и, во-вторых, когда я стал ей их читать?
У меня было такое впечатление, что да, чувствовала.
— Вот, к примеру, несколько заголовков для книг, — начал я. — Ощипанные перья… наблюдатель птиц разоблачает национальный скандал. А вот эта книга могла бы стать пятитомным изданием — К чему приводит кольцевание уток?
Я перелистнул страницу назад, пропустил список продуктов, перелистнул ещё одну страницу.
Погляди в зеркало, и можешь быть уверен: то, что ты видишь — это не то, что ты есть. — Это было после того, как ты рассказала мне о зеркалах, помнишь?
Когда мы оглядываемся на своё прошлое, то оно вспышкой проносится перед нами. Время невозможно сохранишь. Никто не долговечен. Нечто пронизывает время мостом — что же? Что? Что?
Ты можешь считать, что всё это — лишь наброски…
Лучший способ отплатить за удивительный миг — просто насладиться им.
Единственное, что разрушает мечты, это — компромисс.
Почему бы не представить, что мы живём практически так, как если бы были чрезвычайно разумными? Как бы мы стали жить, будучи совершеннее духовно?
Я добрался до первой страницы своих записей за этот месяц.
Как нам спасти китов? Мы их купим! Если они будут куплены нами, а затем сделаны жителями Америки, Франции, Австралии или Японии, то ни одна страна в мире не осмелится поднять на них руку!
Я посмотрел на неё, оторвавшись от записной книжки.
— Это всё, что есть за этот месяц.
— Мы купим их? — спросила она.
— Детали я не прорабатывал. На каждого кита можно прицепить флаг той страны, к которой он принадлежит, что-то вроде огромного паспорта.
Разумеется, водонепроницаемого. Деньги от продажи гражданства пойдут на основание большого Китового Фонда, что-то в таком духе. Это вполне разумно.
— И что ты с ними будешь делать?
— Пускай плавают, где им вздумается. Растят маленьких китят…
Она рассмеялась.
— Я имела в виду, что ты будешь делать со своими записями?
— В конце каждого месяца я перечитываю их, стараюсь услышать то, о чём они говорят мне. Возможно, что некоторые из них выльются в рассказ или книгу, а может быть и нет. Быть записью — значит вести совершенно непредсказуемую жизнь.
— А те, которые ты сделал сегодня вечером, они говорят тебе о чем-нибудь?
— Пока не знаю. Пара из них говорят, что я не очень-то уверен, что эта планета — мой дом. У тебя никогда не было такого ощущения, что ты на Земле — турист?
Ты идёшь вдоль улицы, и вдруг тебе начинает казаться, что мир вокруг тебя — словно движущиеся открытки.
Вот как здесь живут люди в больших домах-тройках, чтобы укрыться от «дождя» и «снега», по бокам коробок проделаны дырки, чтобы можно было глядеть наружу.
Они перемещаются в коробках меньшего размера, раскрашенных во всевозможные цвета, с колесами по углам.
Им нужна эта коробчатая культура, потому что каждый человек мыслит себя заключенным в коробку под названием «тело»; им нужны руки и ноги, пальцы, чтобы держать карандаши и ручки, разные инструменты, им нужен язык, потому что они забыли, как общаться, им нужны глаза, потому что они забыли, как видеть.
Странная маленькая планета. Побывайте здесь. Скоро домой.
Бывало ли с тобой так когда-нибудь?
— Два раза. Не совсем так, — ответила она.
— Принести тебе что-нибудь с кухни? — спросил я. — Печенье или что-нибудь ещё?
— Нет, спасибо.
Я поднялся, отыскал коробку с шоколадным печеньем, выложил его двумя покривившимися башнями каждому из нас на тарелку.
— Молоко?
— Нет, спасибо.
Я принёс печенье и стаканы с молоком, поставил их на стол.
— Записи напоминают. Они помогают мне вспомнить, что я турист на Земле, напоминают мне о тех забавных обычаях, которые здесь бытуют, о том, как мне здесь нравится.
Когда я это делаю, мне почти удаётся припомнить, на что похоже то место, откуда я пришёл. Есть магнит, который нас тянет, тянет нас перебраться через забор ограничений этого мира. Меня не покидает странное чувство, что мы пришли сюда из-за забора, с той его стороны.
Лесли тоже задавалась вопросами обо всём этом, и у неё были такие ответы, которые мне и в голову не приходили.
Она знала мир-как-он-должен-быть, а я готов был поспорить, что этот мир без войн, — это мир-который-есть в некотором параллельном измерении. Идея очаровала нас, и в этом очаровании растаяло время.
Я взял одно печенье, вообразил, что оно тёплое, аккуратно впился в него зубами. Лесли откинулась назад, на её лице светилась едва заметная улыбка любопытства, словно ей были дороги мои заметки, те мысли, которые так меня интересовали.
— Мы когда-нибудь говорили о писательстве? — спросил я её.
— Нет. — Она, наконец, потянулась за печеньем, её упорство было сломлено смиренной, но безжалостной близостью этого лакомого кусочка. — Я бы с удовольствием послушала. Готова поспорить, что ты рано начал.
— Ага. В нашем доме, когда я был ребёнком, меня повсюду окружали книги. Когда я научился ползать, я видел книги на уровне моего носа. Когда я смог стоять — узнал, что есть книги, до которых не добраться, они были выше, чем я мог достать.
Книги на разных языках: немецком, латинском, иврите, греческом, английском, испанском.
Мой отец был священником, он вырос в Висконсине, с детства говорил по-немецки, английский выучил в шесть лет. Он изучал библейские языки, до сих пор на них говорит. Моя мама много лет проработала в Пуэрто-Рико.
Отец читал мне рассказы по-немецки и переводил их прямо на ходу. Мама любила болтать со мной по-испански, несмотря на то, что я её не понимал. Так что, я рос, со всех сторон забросанный словами. Восхитительно!
Мне нравилось открывать книги и смотреть, как они начинаются. Писатели пишут книги так же, как мы пишем собственные жизни. Автор может любого героя подвести к любому событию, с какой угодно целью, чтобы подчеркнуть какую угодно мысль.
Я хотел знать, открывая чистую Первую Страницу, что задумал этот писатель, или вот этот. Что произойдёт с моим умом, с моей душой, когда прочту то, что они написали?
Любят они меня, презирают или им просто всё равно? Я открыл, что некоторые писатели — сущий яд, зато другие — словно душистая гвоздика и имбирь.
Потом я пошёл в среднюю школу и научился ненавидеть Английскую Грамматику. Это была такая скука, что я зевал по семьдесят раз за пятьдесят минут урока и уходя, чтобы проснуться, похлопывал себя по щекам.
Настал мой последний год учёбы в средней школе имени Вудро Кильсона в Лонг-Бич, Калифорния. Чтобы увернуться от муки изучения Английской Литературы я выбрал курс Литературного Творчества. Он был шестым уроком, в комнате 410.
Она отодвинулась вместе со стулом от шахматного столика и продолжала слушать.
— Нашим учителем был Джон Гартнер, футбольный тренер. Но Джон Гартнер, Лесли, он был ещё и писателем! Живой, настоящий писатель!
Он писал статьи и рассказы в журналы книги для подростков: Громила Тейлор — футбольный тренер, Громила Тейлор — бейсбольный тренер.
Он был, как медведь: ростом под два метра, вот такие ручищи; строгий, справедливый, иногда забавный, иногда злой, но мы знали, что он любит свою работу и что нас он тоже любит.
В этом месте у меня внезапно навернулась слеза, и я поспешно смахнул её, подумав, как это странно. Никогда не вспоминал о великане Джоне Гартнере: он уже десять лет как умер, а тут у меня в горле это странное ощущение. Я поспешил продолжить, полагая, что она ничего не заметит.
— «О'кей, парни, — сказал он в первый день, — вижу, что вы сюда пришли, чтобы не посещать Английскую Литературу». — По классу пронёсся виноватый гул и выражение наших лиц несколько изменилось.
«Я должен вам сказать, — продолжил он, — что только тот получит в свою зачетную книжку «А» по моему курсу, кто покажет мне чек на сумму, полученную за публикацию написанного им в течение этого семестра рассказа».
Хор стонов, охов, и завываний и тяжелых вздохов «…О, мистер Гартнер, это несправедливо, мы бедные маленькие школяры… Как мы можем надеяться: — Это несправедливо, мистер Гартнер!»
Всё это он оборвал одним словом, которое звучало примерно так: «Гррр…»
— В оценке «В» тоже нет ничего плохого. «В» означает «Выше среднего». Можно быть Выше Среднего и не продав ничего, тобой написанного, правда?
Но «А» — это «Отлично», разве вы не согласны, что если у вас примут то, что вы написали, опубликуют и заплатят за это, то это будет отлично и вам можно будет поставить «А»?
Я подобрал с тарелки предпоследнее печенье. Может, я слишком много рассказываю, а тебе не слишком интересно? — спросил я её. — Только честно.
— Я скажу тебе, когда хватит, — ответила она. — А пока я не скажу, рассказывай, ладно?
— Хорошо. В те дни оценки дня меня значили много.
Она улыбнулась, припомнив свои зачётные книжки.
— Я много писал, посылал статьи и рассказы в газеты и журналы, и, как раз перед концом семестра, послал рассказ в воскресное приложение в Лонг-Бич Пресс-Телеграм. Это был рассказ о клубе астрономов-любителей — Они видели Лунного Человека.
— Представь себе мое потрясение! Я пришёл домой из школы, занёс с улицы мусорное ведро, покормил собаку, и тут мама вручает мне письмо из Пресс-Телеграмм.
Я похолодел. Дрожа раскрыл его, галопом промчался по словам, и начал читать снова, сначала. Они взяли мой рассказ! Внутри лежал чек на двадцать пять долларов!!!
Я не мог спать, не мог дождаться пока на следующее утро откроется школа. Наконец, она открылась, наконец, шестой урок. Я демонстративно шлепнул чеком об его стол. Шлёп! «Вот Ваш чек, мистер Гартнер!»
Его лицо… Его лицо просияло, и он пожал мне руку так, что я целый час не мог ею пошевелить. Когда он объявил на весь класс, что Дик Бах получил гонорар за написанный им рассказ, я почувствовал, что подрос на четверть дюйма.
Оценка «А» по Литературному Творчеству была у меня в кармане, больше не требовалось никаких усилий. Тогда я думал, что на этом история и закончилась.
Я стал перебирать в памяти этот день. Когда это было? Двадцать лет назад или вчера? Что делает наше сознание со временем?
— Но это было не так, — сказала она.
— Что было не так?
— На этом история не закончилась.
— Не-а. Джон Гартнер демонстрировал нам, что значит быть писателем. Он работал над романом об учителях, Сентябрьский плач. Интересно, успел ли он его закончить до своей смерти?..
Моё горло снова странно сжалось… я подумал, что лучше подавить это ощущение, закончить рассказ и переменить тему.
— Он приносил каждую неделю по главе из своей книги, зачитывал их вслух и спрашивал, как бы мы написали это лучше. Это был его первый роман для взрослых. В нём была любовная история, и когда он читал эти страницы, его лицо становилось пунцовым.
Он смеялся, качал головой, прерываясь посреди предложения, которое, как ему казалось, было слишком откровенным и нежным, чтобы футбольный тренер зачитывал его на весь класс.
Когда он брался описывать женщин, для него наступали страшные минуты. Это чувствовалось всякий раз, когда в своих произведениях он далеко отходил от спорта и улицы.
И мы с ликованием критиковали его, мы говорили: «Мистер Гартнер, Ваша леди совсем не так реально выглядит, как Громила Тейлор. Не могли бы Вы нам как-нибудь показать, её, а не рассказывать о ней?»
— И он начинал хохотать, хлопать себя носовым платком по лбу и соглашался. Потому что всегда Большой Джон и сам вбивал в нас, стуча пальцем по столу: «Не рассказывайте мне, покажите мне! Случай! И пример!»
— Ты очень любил его, правда?
Я вытер ещё одну слезу. — А… он был хорошим учителем, маленькая вуки.
— Если ты его любил, то что плохого в том, чтобы сказать, что ты его любил?
— Я никогда о нём так не думал. Я любил его. Я и сейчас его люблю.
И прежде, чем я осознал, что делаю, я рухнул перед ней на колени, обхватил руками её ноги и уткнулся в них лицом, оплакивая учителя, узнав о смерти которого через десятые руки, я, в своё время, не моргнул и глазом.
Она стала гладить меня по голове. — Всё хорошо, — приговаривала она мягко. — Всё в порядке. Он должен гордиться тобой и твоими книгами. Он тоже должен тебя любить.
Какое странное чувство, — подумал я. — Вот что значит плакать! Так много времени прошло с тех пор, как я мог позволить себе что-то большее, чем просто стиснув зубы отгородиться от печали стальной стеной.
Когда я в последний раз плакал? Не могу припомнить. Наверное, в тот день, когда умерла моя мать. Месяцем раньше я стал курсантом лётного училища, покинув дом, чтобы обрести крылья в Военно-Воздушных Силах.
С того дня, как я связал свою жизнь с армией, я стал интенсивно учиться управлять эмоциями: мистер Бах, с этого момента Вы будете отдавать честь всем мотылькам и мухам. Почему Вы будете отдавать честь всем мотылькам и мухам?
Вы будете отдавать честь всем мотылькам и мухам потому, что у них есть крылья, а у Вас — нет. Вон там муха, на окне. Мистер Бах, на месте, стой!
Лицом к ней! Лицом! Равняйсь! Смирно! Отдать честь! Сотри эту улыбку со своего лица, мистер. А теперь наступи на неё, раздави эту улыбку, убей ее! А теперь подними, вынеси на улицу и похорони там.
Вы думаете, что это шутки? Кто управляет Вашими эмоциями, мистер Бах? На этом была построена вся моя тренировка, это было самым важным: кто ими управляет?
Кто управляет? Я управляю! Рациональный я, логический я, отсеивающий, взвешивающий, выносящий приговор, решающий, как поступать, как жить.
Никогда я-рациональное не принимало во внимание я-эмоциональное, это презренное меньшинство, никогда не позволяло ему взять руль в свои руки.
Вплоть до сегодняшнего вечера, когда я стал делиться фрагментами из своего прошлого со своим лучшим другом, — своей сестрой.
— Прости меня, Лесли, — сказал я, поднимаясь и вытирая лицо. — Я не могу объяснить, что произошло. Никогда со мной такого не было. Извини меня.
— Чего никогда не было? Тебя ни разу не тронула чья-либо смерть? Ты никогда не плакал?
— Не плакал. Уже очень давно не плакал.
— Бедный Ричард… наверно, тебе стоит плакать почаще.
— Нет уж, спасибо. Не думаю, что я бы себя за это похвалил.
— Ты считаешь, что мужчине плакать не подобает?
Я вернулся и сел на свое место.
— Другие мужчины могут плакать, если хотят, а мне, я думаю, не стоит.
— Эх, — только и сказала она.
Я почувствовал, что она задумалась над моими словами, пытаясь меня рассудить. Какой человек стал бы осуждать другого за то, что тот сдерживает свои эмоции?
Возможно, любящая женщина знает об эмоциях и их выражении гораздо больше, чем я.
Спустя минуту, так и не огласив приговор, она спросила:
— Ну и что произошло потом?
— Потом был мой первый и последний год в колледже, который прошёл впустую. Не совсем впустую. Я выбрал курс стрельбы из лука и встретил там Боба Кича, моего лётного инструктора.
Колледж был напрасной тратой времени, лётные уроки изменили мою жизнь. Но писать после школы я перестал и не писал до тех пор, пока не уволился из Воздушных Сил, не женился и не обнаружил, что не могу выносить постоянную работу. Любую работу.
Меня начинало душить однообразие, и я её бросал. Лучше голодать, чем жить по шаблону, повинуясь часам дважды в день.
Тогда я, наконец, понял, чему научил нас Джон Гартнер: Вот на что похоже чувство, когда твой рассказ принят! Через годы после его смерти, я получил его послание. Если мальчишка-школьник смог написать рассказ, который напечатали, почему этого не может сделать взрослый?
Я с любопытством наблюдал за собой со стороны. Никогда и ни с кем я так не разговаривал.
— И я начал коллекционировать отказы. Опубликую рассказ-другой, затем получаю массу отказов, пока не утонет мой писательский корабль, и я не начну голодать.
Найду работу — письма разносить, быть помощником ювелира, чертить, писать техническую документацию, — и работаю до тех пор, пока уже не могу этого выносить.
Затем, снова писать. Опубликую рассказ-другой, и опять отказы, пока корабль не утонет… найду другую работу… И так раз за разом.
Постепенно писательский корабль стал тонуть всё медленнее, пока, наконец, я не начал как-то сводить концы с концами, и с тех пор уже больше не оглядывался назад. Вот так я стал писателем.
На её тарелке была ещё целая гора печенья, на моей остались только крошки. Я, лизнув палец, подбирал их с тарелки одну за другой. Ни слова не говоря, продолжая слушать, она переложила печенье со своей тарелки в мою, оставив себе лишь одну штучку.
— Мне всегда хотелось, чтобы в моей жизни были приключения, — сказал я. — Но прошло много времени, прежде чем я понял, что только я сам могу привнести их в свою жизнь. И я начал жить, как мне хотелось, писать об этом книги и рассказы в журналы.
Она внимательно меня изучала, словно я был человеком, которого она знала за тысячу лет до этого.
Я вдруг почувствовал себя виноватым.
— Я всё говорю и говорю, — сказал я. — Что ты со мной сделала? Я говорил тебе, что я слушатель, а не рассказчик, а теперь ты этому не поверишь.
— Мы оба слушатели, — заметила она, — мы оба рассказчики.
— Давай лучше завершим партию, — предложил я. — Твой ход.
Элегантная ловушка вылетела у меня из головы, и мне потребовалось столь же немалое время, чтобы её вспомнить, как ей — чтобы обдумать свою позицию и сделать ход.
Она не сделала того жизненно для неё важного хода пешкой. Мне было и радостно, и печально. По крайней мере, увидит, как сработает моя изумительная ловушка.
— В конце концов, вот что значит — учиться,— подумал я. — Важно не то, проиграем ли мы в игре, важно, как мы проиграем и как мы, благодаря этому, изменимся, что нового вынесем для себя, как сможем применить это в других играх. Странным образом поражение оборачивается победой.
Несмотря на это, какой-то своей частью мне было её жаль. Я двинул королеву и взял её коня, хоть он и был под защитой. Теперь она в отместку возьмёт своей пешкой мою королеву. Ну, давай, бей королеву, маленький чертёнок, радуйся, пока ещё можешь…
Её пешка не стала брать мою королеву. Вместо этого, после секундной паузы, её слон перелетел из одного угла доски в другой, по вечернему голубые глаза глядели на меня, ожидая ответа.
— Шах, — прошептала она.
Я замер от удивления. Потом изучил доску, её ход, достал свою записную книжку и исписал полстраницы.
— Что ты записывал?
— Замечательную новую мысль, — ответил я. — В конце концов, вот что значит — учиться: важно не то, проиграем ли мы в игре, важно, как мы проиграем и как мы благодаря этому изменимся, что нового вынесем для себя, как сможем применить это в других играх. Странным образом поражение оборачивается победой.
Она устроилась на диване, сбросив туфли и удобно подобрав под себя ноги. Я сидел напротив неё на стуле, положив аккуратно, чтобы не оставить царапин, свои ноги на кофейный столик.
Учить Лесли лошадиной латыни было всё равно, что наблюдать, как новоиспеченный водный лыжник становится на ноги уже в первом заезде.
Только я рассказал ей основные принципы языка, как она уже стала говорить.
В детстве я потратил на его изучение не один день, пренебрегая для этого алгеброй.
— Хиворивошиво, Ливэсливи, — произнес я, — пивонивимивашь ливи тивы тиво, чтиво ивя гивовиворивю?
— Кивониве: кивониве: чниво! — ответила она. — Ива кивак скивазивать «пушистище» нива Ливошивадивиниво — ливативинскивом?
— Ивочивень привостиво: Пиву-шивис-тиви-щиве!
Как быстро она училась! Какой у неё был пытливый ум! Находясь с ней рядом, обязательно нужно было изучать что-нибудь для неё новое, придумывать новые правила общения или просто полагаться на чистую интуицию. В тот вечер я рискнул на неё положиться.
— Я берусь утверждать, лишь мельком взглянув, что Вы, мисс Парриш, долгое время занимались игрой на фортепиано. Достаточно поглядеть на все эти ноты, на пожелтевшие листки сонат Бетховена с каракульными пометками на них. Я попробую угадать… со времен средней школы?
Она отрицательно покачала головой.
— Раньше. Когда я была маленькой девочкой, я сделала себе бумажную фортепианную клавиатуру и упражнялась на ней, потому что у нас не было денег на пианино.
А ещё раньше, по рассказам моей мамы, когда я ещё и ходить не умела, я как-то подползла к первому фортепиано, которое увидела в своей жизни и попыталась на нём играть.
С того времени единственным, чего мне хотелось, была музыка. Но мне ещё долго не удавалось до неё добраться. Мои родители были в разводе, мама болела, и мы с братом, некоторое время, слонялись из приюта в приют.
Я стиснул зубы. Мрачное детство, — подумал я. — Что оно с ней сделало?
— Когда мне было одиннадцать лет, мама вышла из больницы, и мы перебрались в то, что ты бы назвал развалинами дореволюционного склада, — огромные толстые каменные стены, с которых сыпалась штукатурка, крысы, дырки в полу, камин, заколоченный досками.
Мы платили за это помещение двадцать долларов в месяц, и мама попыталась привести его в божеский вид.
Однажды она услышала, что где-то продаётся старое пианино, и она для меня его купила! По случаю ей это стоило всего сорок долларов. Но мой мир с этого момента изменился, я уже никогда больше не была прежней.
Я повернул разговор в несколько ином направлении.
— А ты помнишь свою предыдущую жизнь, в которой играла на фортепиано?
— Нет, — ответила она. — Я не уверена, что верю в прошлые жизни. Но вот какая странность. Музыку, написанную во времена Бетховена и раньше, то есть, самое начало XIX века, я словно не учу, а повторяю. Мне это очень легко даётся, я узнаю её с первого взгляда.
Бетховен, Шуберт, Моцарт — все они, словно старые друзья. Но не Шопен, не Лист… это новая для меня музыка.
— А Иоганн Себастьян? Он жил давно, в начале XVIII века.
— Нет. Его тоже нужно разучивать.
— Но если кто-то играл на фортепиано в начале XIX века, — удивился я, — он же должен знать Баха, правда?
Она покачала головой.
— Нет, его произведения были утеряны, и он был забыт до середины XIX века, когда его рукописи снова нашлись и были опубликованы. В 1810-1820 годах никто ничего о Бахе не знал.
У меня на затылке волосы встали дыбом.
— Хочешь проверить, жила ли ты в то время? Я вычитал в одной книге, как можно вспомнить прежние жизни. Хочешь попробовать?
— Как-нибудь в другой раз…
Почему она этому сопротивляется? Как такой умный человек может сомневаться в том, что наше существование — это нечто большее, чем просто фотовспышка на фоне вечности?
Вскоре после этого, где-то чуть позже одиннадцати вечера я посмотрел на часы: было четыре часа утра.
— Лесли! Ты знаешь, которой час?
Она, закусив губу, посмотрела задумчиво в потолок:
— Девять?
Шестнадцать
Не слишком большое удовольствие вставать в семь часов, чтобы лететь во Флориду, — думал я, — после того, как она доставила меня в мой отель и уехала обратно в темноту.
Оставаться на ногах после десяти вечера для меня не частое событие, — привычка со времён жизни бродячего гастролёра, который укладывался под крылом через час после захода солнца.
Лечь спать в пять, встать в семь и лететь три тысячи миль было для меня вызовом.
Но так хотелось слушать её, так много хотелось сказать!
Всё это может просто убить меня, если я ещё немного не посплю, — думал я. Многих ли людей в этом мире мог бы я слушать, с кем мог бы я говорить до четырех утра, — ещё долгое время после того, как исчезло последнее печенье, — и не чувствовать себя уставшим?
С Лесли, и с кем ещё? — вопрошал я себя.
Я провалился в сон, не получив ответа.