Судьба Чемпиона
Глава четвертая
Дача у профессора Бурлова большая: два этажа, две крытые веранды, много комнат, но опустела на время она; жена с сыном уехали в Горловку к родственникам. Одному жить на даче тоскливо, но природа манит, да и хозяйство зовет, вот он и приглашает к себе то коллегу-ассистента с семьей, то приятеля, а то и просто — как теперь вот — нового знакомца.
Профессор поселил Грачёва в угловой комнате второго этажа и перед сном, около полуночи, зашел посмотреть, как он устроился на ночлег. По привычке врача присел на край кровати.
— Хотел с вами посоветоваться. Я, знаете ли, хочу предложить сотрудникам клиники отказаться от спиртного. Совсем, начисто. Как думаете, поддержат ли меня мои коллеги?
Грачёв приподнялся на подушках, слегка пожал плечами. Решительно не знал, что сказать профессору — он вообще не считал себя вправе обсуждать эту тему.
— Вижу, не разделяете мои убеждения,— напрасно. Хотелось бы в вас видеть союзника. Вы молоды, в прошлом знаменитый человек — хорошо бы и вам подключиться к борьбе за трезвость.
— Может, не так сразу.
— Ну, вот — и вы туда же: полегче да не так сразу. Сказывается врожденная деликатность русского человека. Не пережать, не обидеть пьющих — ведь их миллионы! А мне не до сантиментов. У меня профессия иная; я каждый день встречаюсь с людьми, которые стоят на грани жизни и смерти. Ещё самая малость, один слабый толчок — и человек упал в бездну. Смотрит такой на тебя с мольбой: «Помоги! Любой ценой спаси!» — кричит каждая его клеточка. Больше полстолетия я стою у операционного стола, случалось, по несколько операций в день делал, и могу сказать по опыту: каждый четвертый из попадавших мне на стол был поражен чертовым зельем — вином или табаком. Надеюсь, вам теперь ясно, откуда идет моя категоричность.
— Я то вас, Николай Степанович, готов понять, но другие? Не представляю, как это совсем отказаться от вина. Ну, положим, я, или там другие, как я — мы пить не умеем, а те, кому вино в удовольствие, кому оно радость жизни составляет. Таких-то ведь много, все разумные, интеллигентные люди — весь народ, можно сказать! — им-то вроде и ни к чему радости себя лишать.
Уверенность и достоинство читал профессор в глазах Грачёва, спокойных, добрых, внимательно изучающих. «Какой же он пьяница? А что, если наговаривает на себя?..»
— Вы сколько лет пьете? — спросил Бурлов.
— Я, Николай Степанович, давненько балуюсь этим зельем,— лет этак пятнадцать, да только не так как другие — с перерывами. Иной раз и год, и два к рюмке не притронусь: боюсь, как огня, проклятую!
— И хорошо! То есть, то хорошо, что перерывы у вас большие. Мозг и психика, может, и задеты, но лишь в слабой форме, клетки не подверглись разрушению.
Взор Грачёва при этих словах помрачнел, глаза сузились. Он невесело улыбнулся и с ноткой обиды произнес:
— Ну, так уж... и задеты. Все вокруг меня пьют больше и чаще — так что же: у всех у них мозги попорчены? Вон Очкин, например. Он, правда, пьет умело, хмель у него лишь в глазах заметишь, но зато часто, едва ли ни каждый день. Таких-то, как Очкин, умеренно пьющих — миллионы!.. Если б оно так, как вы говорите, по улицам бы одни идиоты ходили.
Бурлов заметно смутился, потупил взгляд. Неловкой фразой своей он больно задел самолюбие Грачёва. Как опытный педагог понял: сообщил информацию, к которой не был подготовлен слушатель. И решил исправить положение: просветить Грачёва.
— Разумеется, доза выпитого имеет значение, но спирт не выводится из нас как все другие вещества; компоненты его идут в кровь, в клетки — держатся там двенадцать-четырнадцать дней. Инородный, вредный элемент! Представьте теперь, если человек отравляет клетки каждый день — они беспрерывно борются, и на то уходит большая часть потенции организма. Посмотрите на пьющего регулярно: в молодости он весел, неистощим на шутки, выдумки, но потом сникает: становится скучным, сумрачным, а затем и злобным.
— Если так, то Очкин — более пьяница, чем я! — проговорил Грачёв.— Он сам признавался: я пью тридцать лет, но знаю меру. Никто и никогда не видел меня пьяным — пью культурно. Ирина, жена его, мне говорила: «Прежде Очкин горел на работе, был добр, покладист, теперь на всех зверем смотрит».
— Вот-вот, и я заметил: жестковат Очкин и будто бы недоволен всеми. У него, мне кажется, оттого и нетерпимость ко всем пьющим. «Пьяница — не человек, таких не лечить, а пинка им и на свалку». М-да-а... Суров Очкин. Между тем, сострадание к людям суть первая черта совестливости и благородства.
Грачёв не питал к Очкину ни зла, ни зависти. Не винил он его и в своей семейной драме,— в конце концов, он сам толкнул Ирину в его объятия. Теперь же должен был признать: и в новой жизни его семья не обрела счастья. Очкин не любил Ирину. Он к Варе относился неплохо, но лишь как умный здравомыслящий человек. Так думал Грачёв. И так оно и было, но только до конца психологию Очкина ни он, Грачёв, ни Варя, ни Ирина понять не могли. Профессор приоткрывал завесу: характер Очкина, его мироощущение менялись под воздействием алкоголя. Хмель сушит душу, снижает уровень сознания и совести, притупляет чувства.
Пьющие люди не любят разговоров о воздействии вина. Никто из них не считает себя пьяницей. И если такому говорят о вреде алкоголя, он скажет: «Да, конечно, вы правы, но напрасно адресуете ко мне свои сентенции. Я выпиваю, и частенько, но не до такой степени, чтоб беспокоиться о моем здоровье. К тому же, сегодня я пью, а завтра брошу. Стоит мне захотеть...» И если даже он допился до красных мух и галлюцинаций, то и тогда, в минуту просветлений, скажет: «Да, верно, вчера перебрал, даже красные мухи летали перед глазами, а из-за двери кто-то выглядывал и грозил мне пальцем. Дело дрянь, конечно, нельзя так упиваться, но воспитывать меня и тем более лечить — незачем.
Профессор увлекся, словно репетировал свой будущий доклад на собрании в клинике.
— Пьяница и физически быстро меняется. Приглядитесь. Нет, вы только присмотритесь внимательно. Ещё недавно его походка была легка и пружиниста, взгляд тверд, спокоен — говорил не торопясь, и каждое слово к месту. Был скромен, даже застенчив. Держался прямо, плечи вразлет... А теперь? Во всем огруз, отяжелел. В речах, жестах, во всем поведении появилась развязность, налет циничной бравады, пошловатого скепсиса. И вся его фигура приплюснута, припосажена. Движения суетны. Могут сказать: возраст! Но нет, с возрастом у человека все его достоинства как бы шлифуются, к прежним, природным прибавляются новые, благоприобретенные. И даже глубокая старость, как правило, не умаляет, а лишь подчеркивает в человеке его былое величие.
— Все так, все понятно,— заговорил Грачёв окрепшим голосом.— Я сам довольно настрадался от водки, можно даже сказать — через нее потерял все: жену, любимое дело, друзей. И все-таки, надо быть реалистами. Нельзя с этим злом покончить разом, одним ударом. Попробуйте вы сыграть свадьбу без вина, отметить день рождения.
— Да, да, к сожалению.
Николай Степанович пожелал гостю спокойной ночи. И удалился в спальню.
РАЗМЫШЛЕНИЯ ПО ХОДУ ПОВЕСТИ
Обыкновенно всякого рода комментарии, разъяснения к сказанному, случайно оброненному, вдруг увиденному и услышанному — удел маститых специалистов, именитых умов. Мы решили отойти от этой традиции. Автор хотя и не знаток медицины, едва постиг азы хитрой науки психологии, но на своем веку и он повидал «обычаи многих людей», исколесил немало дорог, сменил много профессий: был токарем, строгальщиком по металлу, летчиком, артиллеристом, журналистом, жил в деревне, городах больших и малых, живал и в других странах. И коль мы уже завели разговор на столь важную тему, было бы непростительно не поделиться с читателями и собственными наблюдениями. Вот почему по ходу повести я решил отвлечься от сюжета и вспомнить эпизоды из своего опыта.
Профессор высказал любопытную и странную в своем существе мысль: алкоголь, если употреблять его регулярно в течение примерно двадцати лет, разрушает в человеке все самое святое и возвышенное, саму личность. Приводил высказывания выдающихся людей. Добавим к этому, что в литературе встречаются свидетельства, с удивительной точностью предвосхищавшие нынешние выводы ученых. Вот Герцен в «Былое и думах» вспоминает о кончине своего отца, о том, как он, став наследником имения, решил отпустить на волю крепостных слуг своих. «Я начал с того, что поместил в список всех до одного из служащих в доме. Но когда разнесся слух о моем листе, на меня хлынули со всех сторон какие-то дворовые прошлых поколений, с дурно бритыми седыми подбородками, плешивы, обтерханные, с тем неверным качанием головы и трясением рук, которые приобретаются двумя-тремя десятками лет пьянства...»
Прочитав этот отрывок, я вспомнил своих коллег-журналистов, друзей и приятелей по работе в газетах и журналах. Иные из тех, коим было за пятьдесят, как-то устало трудно держали голову; она то клонилась у них в сторону, то подергивалась. У таких и руки не могли твердо держать ручку. Не понимал я тогда, не ведал причин такой всеобщей разбитости. А все дело в том, что руки их на протяжении двадцати-тридцати лет почти ежедневно прикладывались к рюмке.
Вспоминаю теперь: из этих, впавших в вечную дрожь и тряску, мало было цельных, трудолюбивых. Обыкновенно они в смутных томлениях бродили по коридору редакции, любили предаваться воспоминаниям и, как правило, на все лады проклинали журналистскую работу, «заевшую» их жизнь, не давшую развернуться их «литературному таланту». Истинных причин своей внутренней драмы они не видели или не хотели видеть: во всем винили газету — существо неодушевленное, не могущее им ответить. И теперь, вспоминая свою молодость, вижу вокруг многие трагические следы зеленого змия.
В начале 1943 года я был командиром огневого взвода фронтовой зенитной батареи. Некоторое время командиром батареи был у нас старший лейтенант Бородин, любитель выпить. На одной станции мы нашли разбитую цистерну со спиртом, комбат приказал наполнить два имеющихся у нас бидона. Фронтовых сто грамм нам, артиллеристам, не давали, достать водку или самогон было негде — вот комбат и решил восполнить этот пробел. Перед боем для смелости стали давать бойцам по четверти стакана синеватой, вспыхивающей от спички жидкости. Офицеры, рисуясь перед солдатами, глотали спирт целиком, то есть не разбавляя водой. Синее зелье, словно раскаленный уголь, медленно скатывалось по глотке к пищеводу. Теперь-то каждому школьнику известно: спирт обжигает слизистую оболочку, надолго выводит ее из строя. И если это повторять часто, тут и все болезни — рак и что угодно. Но тогда...
На горизонте появился батальон вражеских танков. Как раз был обед, и комбат распорядился выдать спирт. Все выпили, кроме меня. Я был молод, и, понятно, мне не нравился вкус этой отвратительно пахнущей жидкости. Но самое главное опыт... Опыт, который чуть было не стоил мне жизни. Это было в пору, когда я окончил летное училище и перед первым своим боевым вылетом получил «сто грамм». Пятьдесят граммов спирта!.. Будто «рот заливали свинцом и оловом», глаза чуть не выскочили из орбит, но самое страшное было впереди. Самолет, всегда такой послушный в учебных полетах, взбунтовался. И мои какие-то ватные ноги и руки не могли с ним совладать. Руки, ноги, ещё куда ни шло, вот голова... Голова куда-то плыла, все реакции замедлились.
Как мы посадили самолет, одному Богу известно. И уже потом, когда твердо, широко расставив ноги, стоял на такой, до боли родной Земле, понял: это мое новое рождение. И тут я принял решение: перед боем — не пить!
...У черты горизонта — танки. За каждым при рассмотрении в бинокль угадывались другие. Шли гусиным строем. Пушкари заняли боевые места, таращат осоловелые глаза. Я рассчитывал координаты: угол места целей, азимут. Подал команду: один залп, другой...Снаряды поднимали столбики земли, но все мимо. Снова залпы. И снова мимо. Танки развернулись и скрылись в тумане. Мы все молчали, удрученные неудачей. Орудийщики винили меня, подозревая ошибку в расчетах, а я винил наводчиков. Однако, не исключал и своей ошибки, а потому и не решался их бранить. Командир же батареи кричал на всех сразу: «Мазилы! Вам по коровам стрелять, а не по танкам». Подбежал ко мне, замахнулся биноклем: «Какие вы к черту, артиллеристы! В штрафную роту! Всех в штрафную!»
В тот же день вечером комбата вызвали в штаб полка. Ночь на батарее прошла спокойно, а на рассвете разведчик завопил: «Танки на горизонте!»
Шли они по тем же дорогам, что и вчера.
Я вновь прикинул расчеты: получались те же цифры. Попросил дальномерщика уточнить данные — да, все верно. А танки приближались, и думать было некогда. Промешкаешь — они засекут батарею и первыми откроют огонь. А пушки у них того же калибра, что и наши. И не четыре, а много.
Решил расчеты не менять.
— Угол места! Азимут!..
Голос на последней цифре дрогнул. Командир первого расчета сержант Касьянов, плечистый, чернобровый красавец, скосил на меня глаза — не забыл ли командир вчерашнего промаха? Нет, Касьянов, не забыл. Выполняйте команду. И пушкари плотно жмутся к окулярам прицелов, со спокойной твердостью крутят поворотные маховики, ведут стволы, ведут... Залп! Вздрогнули лафеты орудий... Солдаты, ящики, снаряды — все на миг заволоклось светлым облачком дыма. Раздался крик: «Горит!» И вслед — второй голос: «Ага, черти тупорылые!» От орудия к орудию покатилось: «Три танка! Браво, наводчики! А ну ещё! Дайте-ка поточнее!»
Сердце мое готово было выпрыгнуть от волнения. В свой морской артиллерийский бинокль видел горящие танки. Они почти разом взорвались, и там, где была черта горизонта, расплывается черное облако. Но где же другие танки, где колонна? Ага, вот! У края дымовой завесы выполз один танк, вправо ткнулся, влево, попятился назад. Или опасность почуял, или грязь впереди — пятится, словно навозный жук. И чудится: усы у него и он ими сторожко опасливо шевелит.
— Угол места!.. Азимут!.. Огонь!..
И в ту же секунду шарахнулся в сторону жук навозный, задрал гусеницу, дымит. С ним рядом другой танк неизвестно откуда вынырнул.
— Огонь! — кричу не своим голосом.— Огонь! — повторяю в запале, но это уже не нужно: в один момент со второй команды раздается залп четырех орудий, и на месте второго танка поднимается столб огня и дыма. Видно, начинен был снарядами, взлетел на воздух, словно пороховая бочка.
— Ну-у, черти! Кто следующий?
Следующего нет. Облако дыма на месте головных танков расползается вширь и вверх. Ни целых танков, ни горящих не видно. Говорю хриплым голосом: «Кто? Кто следующий?..» И орудийщики кричат: «Обжегся, окаянная сволочь! Припекло, прижарило! Давай, давай, Фриц зеленый! Сунься ещё разок!» Рука с биноклем дрожит от напряжения: «Словно кур воровал!» — упрекаю себя за слабость и перекладываю бинокль из одной руки в другую. «Пять танков подбили! В одном бою пять танков! Напишу представление в полк. Всем командирам орудий — ордена, наводчикам — тоже ордена, другим номерам — медали. Всем — "За отвагу"...»
Когда опасность новой атаки миновала, подал команду: «Отбой!» Тотчас подошли все четыре командира орудий. И почти в один голос сказали: «А все водка была виной! Да, командир! Расчеты вы дали те же, а ишь, как вмазали! Не надо ее лакать перед боем...»
Командир четвертого орудия — приземистый большеголовый старший сержант, слывший среди батарейцев любителем выпить, со смешком и с ехидцей возразил: «Может, перед боем и не надо, а во всякое другое время — отчего же и не приложиться к ендовой. Здоровому человеку она не во вред, а душу веселит».
На том разошлись артиллеристы; в расчетах ещё долго, до самого обеда оживленно обсуждали подробности и перипетии скоротечного, но яркого боя с танками. Во вчерашней неудаче и тут кое-кто винил сивуху, но больше склонялись к игре случая, а что до водки, то большинство думало так: она, конечно, создает трясение в руках, но на общее настроение солдата влияет положительно и дух боевой поднимает.
В то время и сам я придерживался того же мнения: перед боем водка вредит, а во всякое другое время, да если понемногу, к случаю — оно и ничего, даже будто бы полезно.
И потом, многие годы после войны той же философии держался. Статей тогда о вреде алкоголя писалось мало; ученые-то знали, а мы, грешные, пребывали по отношению к вину в благодушном наивном заблуждении.