Суд идет
Глава шестая
Во время всех этих необыкновенных и совершенно неожиданных для меня событий я жил на Русском острове и собирал материал для очередного своего романа «Славянский котёл», который, кстати сказать, недавно напечатан в Санкт-Петербурге в лестной для каждого писателя серии «Русский роман». Проживал я в доме дяди Драганы, адмирала Яна Станишича. Адмирал был командующим американской эскадрой, но недавно вышел в отставку, и племянница предложила ему стать главным администратором острова и подарила ему дворец, который некогда был построен для неё, хозяйки острова.
Русский остров купил для горячо любимой внучки дедушка Драган, известный в Америке миллиардер, владелец танкерного нефтяного флота,— он время от времени прилетал на остров на личном серебристом вертолёте с роскошным салоном на двенадцать пассажиров. Жил он то во дворце у внучки, то у своего сына адмирала Яна. Станишичи — сербы по национальности, но в каждом из них я нашёл много чисто русского духа, из чего сделал вывод: все славянские народы имеют один общий корень, и это в будущем послужит основой для тесного сплочения славян и их выступления на мировой арене как единой могучей силы. Только эта славянская цивилизация и найдёт в себе энергию для спасения человечества от всеобщего распада и растления, которые несёт с собой безнациональная, потерявшая свой курс в мировой истории Америка.
Я скоро сдружился с врачом-психологом, нашим соотечественником, а теперь гражданином Америки Ноем Исааковичем. Он был приставлен к русскому учёному, выкраденному американцами, но затем каким-то чудесным образом попавшему на Русский остров, Борису Простакову для поддержания в нём постоянного хорошего настроения и работоспособности. Ной Исаакович прознал, что я являюсь личным гостем хозяйки острова и пользуюсь дружеским расположением её дяди адмирала Станишича, быстро ко мне пристроился и незаметно для меня стал очень нужным, почти незаменимым человеком. Я же по своей первородной, свойственной для многих русских простоте скоро завоевал его расположение. В своей жизни я четверть века работал в редакциях газет и журналов, десять лет был сотрудником «Известий». Эта газета — правительственный официоз, имела печальную славу эпицентра советского еврейства, и я, тесно общаясь с евреями, находясь со многими из них в дружеских отношениях, невольно усвоил характерные черты этих людей, их жесты, интонацию разговора, и это быстро заметил Ной Исаакович. В обыкновенной для врача-психолога дружественной манере он однажды воскликнул:
— Хо! Дорогой Иван Владимирович! Я слышу в вашей речи родные нотки, и даже что-то от старого Бердичева, где я родился и жил в еврейском квартале,— уж нет ли в вашем роду...
Я в том же тоне ответил ему:
— Ну, что вы такое говорите! Мы сколько уже веков живём вместе в России, давно перемешались,— в вас я вижу немного от Арона, а во мне, наверное, чуть больше будет от Ивана. У русского народа есть пословица: с кем поведёшься, того и наберёшься.
Ной Исаакович, видя мою незанятость, предложил мне прогуляться с ним по острову, и мы пошли в сторону гостиницы «Илья Муромец». И когда поравнялись с ней и нам во всей красе открылся её фасад с колоннами из зеленого мрамора, Ной Исаакович остановился и, взмахнув руками, проговорил:
— Может быть, вы мне скажете, зачем понадобилось этой взбалмошной особе продавать самую лучшую на острове гостиницу?..
Я пожал плечами и промолчал. Понимал, что взбалмошной доктор называл хозяйку острова Драгану, и мне такая небрежная реплика в адрес обожаемой мною женщины не понравилась, но я знал характер евреев, их стремление всё принизить, умалить, а если подвернётся случай, то и совсем представить в дурном виде, и не считал нужным в этом тоне поддерживать разговор. Но доктор не унимался:
— Если вы не знаете, то я вам скажу: она решила все деньги, вырученные за эту гостиницу, положить на счета «Евпатия Коловрата». Да, представьте себе: я это слышал от хорошего человека. Но если это так, тогда скажите, зачем она будет делать такую глупость? «Евпатий» — беглый корабль, его рано или поздно поймают, а если не поймают, то подошлют к нему подводную лодку, и будет с ним то, что случилось с «Курском». И кто же тогда получит деньги со счетов? А я вам скажу: деньги никто не получит, и они залягут в подвалах банков. Подвалы там большие, и в них несгораемые сейфы — уж такие сейфы, что будут побольше пульмановских вагонов. Она молодая и ничего об этом не знает. Но если ты не знаешь, то спроси умных людей, они тебе скажут, как и что надо делать. Но, может быть, всё это не так?
Я пожимал плечами. И Ной Исаакович, очевидно, решил, что у меня сегодня плохое настроение, оставил тему о продаже гостиницы и стал подыскивать такие темы, чтобы я ему охотно отвечал. Тут из гостиницы в сопровождении группы восточных людей вышел президент Ахмет Жан и, увидев нас, направился к нам. Я успел заметить, что ко мне он проявлял интерес и при встречах кланялся, как это делают русские люди, и если случалась свободная минута, подходил ко мне, спрашивал, как мне нравится погода южно-американских тёплых морей, или задавал вопрос: нет ли свежих вестей из России?
По заведённому на Востоке обычаю, Ахмет Жан, как человек богатый, выходец из царствующей фамилии, получал образование в Европе. Два года он слушал лекции в Московском университете, довольно бойко и правильно говорил по-русски, потом жил в Лондоне и заканчивал образование в Париже. Америку он игнорировал как страну, ненавистную ему с детства. Ко мне относился вполне дружественно и, будучи по природе человеком горячим и откровенным, многое мне доверял. Может быть, это мне так казалось, но я ему платил отеческим уважением. Так или иначе, но каждый раз, встречая меня, он почтительно кланялся и, пожимая руку, ещё раз наклонял голову, подчёркивая особое ко мне уважение. Несомненно, в этом сказывалось его отношение к России, которая во всём помогала его стране и при каждом случае защищала её на международной арене.
На этот раз он стремительно подошёл к нам, взял меня за руку и повёл в сторону от моего собеседника Ноя Исааковича. Евреев он игнорировал откровенно, и, если Ной Исаакович или Иван Иванович к нему обращались, он отвечал им сухо и быстро удалялся. Насколько он был вежлив с друзьями, настолько умел не видеть того, кто ему был не нужен, а тем более, не нравился. С одной стороны, это был очень приятный молодой человек,— ему было лет тридцать,— а с другой — неприступный и надменный восточный владыка.
Разумеется, мне льстило его внимание, и я старался быть для него полезным.
С его стороны беседы наши всегда начинались о России. Ахмет Жан спрашивал, как мы жили раньше — до Горбачёва? При этом, не дожидаясь ответа, он вдруг воспламенялся и почти кричал:
— Как же это так можно, что вы, русские, простили этому человеку и продолжаете выплачивать ему большую пенсию? Да его давно пора повесить, как это сделали иракцы со своим бывшим президентом.
Саддама Хусейна он не любил; не мог простить ему жертв, понесённых его народом во время войны с Ираком. Войну-то тогда затеял Ирак. Иногда он мне говорил:
— Вы, русские, странные люди. Мой народ вас уважает, но и не может понять вашей покорности. Вы кормите, учите своих врагов, а когда они уничтожают вас по миллиону в год — молчите и всё им прощаете. Нам это непонятно, мы такими никогда не станем.
Под врагами он подразумевал евреев и американцев. Он и вообще во всех бедах, происходивших в мире, склонен был винить одних только евреев и ещё американцев. Иногда задумается, скажет: «Мы верим в Бога и любим пророка своего Магомета. Он ненавидел евреев. А если он попускает их власть в некоторых восточных странах — это нам в наказание. Другого объяснения у меня нет. Видно, и ваш Бог Христос посылает вам евреев в наказание за грехи».
Поражало меня одно любопытное обстоятельство: все обитатели Русского острова, а затем и мятежного корабля много говорили, думали и даже писали о горестном положении, в которое попала Россия: искали причины всего у нас происходящего, привозили с «Родины», как тут называли Россию и куда часто летали, книги, газеты и злободневные политические брошюры. А поскольку на острове жили преимущественно сербы, я сделал утешительный для себя вывод: славянский мир един и что тревожит русских, то болезненно отзывается и в сердцах сербов. Тут знали и горячо любили «непокорённого и несменяемого» русского министра по делам печати Бориса Миронова, все без исключения имели его книги; пламенно любили батьку Белоруссии Александра Лукашенко и нашего Краснодарского батьку Кондратенко; и неистового генерала Макашова, и умнейшего из воинских начальников генерала Левашова, и несгибаемого депутата Думы от рабочих Шандыбина... Следили за судьбой не изменивших присяге полковников Буданова и Квачкова, других боевых офицеров и генералов. Островитяне знали наизусть песни поэтов-бунтарей Ножкина, Талькова, Харчикова, Корнилова, Нины Карташёвой, Жанны Бичевской. Я привёз на остров стихи ленинградского генерала Николая Ивановича Петрова, и тут их с удовольствием читали.
И вот что было уж совсем для меня интересно: часто заводили разговор о Сталине. Что он был для России? Как русские победили в Великой Отечественной войне и так ли уж верна эта расхожая легенда об Отце народов, о Величайшем полководце, победившем Гитлера. И поскольку в среде моих новых друзей не было заранее внушённой и усвоенной определенности мнений, тут кроме безоговорочных суждений было много и сомнений. Например, удивлялись и недоумевали тому странному, а может быть, и совсем не странному обстоятельству, что во время войны главы обеих стран — Германии и России — были инородцами. И там и тут в окружении вождей были люди с еврейской кровью. А если в свите были и люди коренной национальности, то жёны у этих соратников были иудейками.
Что же тут? Случайное совпадение или ключ к разгадке величайшей в мире трагедии, в результате которой только прямые потери составили пятьдесят миллионов человек — и все арийцы, «белые бестии», люди родственной расы, русские и немцы. Кто замесил и густо учесночил этот дьявольский коктейль?.. Кому был нужен такой смертоубийственный эксперимент в мировой истории?
Пишу я эти строки, а сам вспоминаю письмо профессора из Нижегородского университета. Прочитал он мой роман «Горячая верста», где я лишь краешком глаза попытался рассмотреть чёрные души иных персонажей и лишь слабо очертил контуры характера дельца от науки и интригана Папа. И профессор-теоретик литературы мне написал: «Эх, и достанется же вам за этого Папу!..» Досталось. И должности лишили, и двери всех издательств перед носом моим закрыли. Отец родной, товарищ Сталин много расплодил этих Папов. Недаром же я и свою воспоминательную книгу о тех послевоенных временах назвал «Оккупация». Самого-то «отца народов» его же соратнички на тот свет отправили, а нам в наследство много Папов осталось. Не сеяли они и не пахали, а в креслах начальственных уже тогда цепко укоренились. Это они потом и Империю великую Русскую на распыл пустили. Они. И только они! Об этом ещё скажет история. Хотя и теперь много книг на эту тему появилось. Недавно напечатаны книги Бориса Миронова «Приговор убивающим Россию» и Владимира Бушина «Измена. Мы знаем их поимённо». Вышла тринадцатая книга Эдуарда Ходоса — главы Харьковской еврейской общины. Этот своих единородцев знает изнутри. И что они сотворили с Россией и Украиной, и что это за люди — его соплеменники, он рассказал красочно и без всякой утайки; что называется — «выпотрошил». Наконец, не побоюсь упомянуть и свои двадцать романов. Четырнадцать из них я написал за двадцатилетний период моей жизни в Ленинграде — уже после того, как началась перестройка. В них-то я тоже не обделил вниманием своих друзей по журналистскому цеху, а затем по писательскому. А сынов Израиля там, пожалуй, процентов восемьдесят было. Полстолетия я прожил в этой среде. В Большой Энциклопедии Русского народа в томе «Русская литература» в статье обо мне сказано:
«В документальном автобиографическом романе "Последний Иван" Дроздов рассказывает о своей личной борьбе с сионизмом и масонством».
Кто-то прилетел из России и привёз газету со статьей Егора Лигачёва. В статье он хвалит Брежнева и, естественно, его команду, в которой и сам занимал едва ли не ведущую роль.
Я вспомнил, что уже читал воспоминания Лигачёва и даже написал ему письмо. Но вот отправил это письмо или оно где-то затерялось в моих бумагах — не помню. Говорят, политики после своего падения к прежним своим делам не возвращаются; если уж обанкротился — сиди на дне колодца и не квакай. Но это касается людей приличных, имеющих совесть, но если это те, о которых говорил Сталин: «...вокруг ни одного порядочного человека...» — и если они сами порождение сталинского времени — от этих держись подальше. Такие по обстановке меняют окраску кожи и в удобный для них момент способны встроиться в систему, ещё вчера бывшую для них враждебной. Так у нас получилось с партвождями — не теми коммунистами, кто работал на заводах, растил хлеб, мостил дороги, строил города и сёла — таким коммунистом и я был — нет, народ конкретного труда обыкновенно хранит верность своим идеалам, устойчив к переменам и не предаёт друзей. Речь же наша идёт о коммунистах, которые никогда и не были коммунистами, а имели одну-единственную способность: служить мамоне и во всём преследовать свою корысть. Такие «коммунисты-перевёртыши» были у нас в руководстве страной и партией, и особенно в самых верхних кремлёвских эшелонах. Имена предателей нам известны: Горбачёв, Ельцин, Шеварднадзе, Назарбаев, Кучма и целый легион других отважных молодцов. Говорю отважных потому, что нужна большая смелость, чтобы вчера заседать в Политбюро Коммунистической партии, а ныне перескочить в думу буржуазного государства и при этом хранить беспечный вид, мило улыбаться и, не моргая, смотреть в глаза людям, которые ещё вчера знали его лютым врагом капитализма.
Таков Егор Кузьмич Лигачёв. Он выступил с очередной статьёй, в которой восхвалял заслуги команды Брежнева.
И я решил предложить читателю письмо Лигачёву:
Егор Кузьмич!
Читаю Ваши воспоминания «В Кремле и на Старой площади». Отдаю должное мудрости и прозорливости редактора газеты «Советская Россия», осмелившемуся отвести так много драгоценной в наше время газетной площади жанру воспоминаний, не всеми почитаемому.
Оставляю в стороне стиль воспоминаний, хотя именно стиль больше, чем что-либо, характеризует человека. Судьба уготовила Вам стезю партийного работника: брошюры, газеты, официальные документы стали Вашей стихией,— они же и наложили отпечаток и на Ваши литературные откровения. Впрочем, ясность мышления, связь и логика в построении фраз говорит о высокой культуре автора, а строгая выверенность, и даже предусмотрительная осторожность формулировок позволяют читателю сделать вывод, что перед ним политик, постигший язык иносказаний, мудрость дальних намёков, а в иных случаях и умолчаний. Этих-то умолчаний особенно много, может быть, слишком много,— они-то и смущают читателя, особенно, рядового, в дворцовых делах неискушённого. Но, конечно, ваш главный приём — эффектно подавать все эпизоды, связанные с Вашей биографией, к каким бы последствиям они ни вели. Вот, например, Вы приводите место из итальянской газеты о своём неожиданном возвышении: «Карьера, медленная в своём развитии на первом этапе, совершила стремительный скачок, когда в 1983-м году Андропов "вызвал" Лигачёва в Москву, именно тогда и зародился союз Лигачёва и Горбачёва!..»
Наверное, так это и было.
В другом месте Вы напишете:
«Я уже упоминал, что в сложном деле замены руководящих кадров, на которое поставили меня Андропов и Горбачёв в 1983-м году, мне выпала мало благодарная миссия первым сообщать людям об их предстоящей отставке...»
Итак — кадры! Да, мы знаем, что Вы на протяжении многих лет — последних, самых ответственных! — занимались в партии кадрами. И не какими-нибудь сошками, а самыми, самыми. И тут возникает вопрос: а почему это на Вас обратили внимание Андропов и Горбачёв? И почему это именно Вам они решили доверить ключевой в партии пост — подбор кадров?
На этот вопрос нельзя ответить, не зная глубинной природы этих двух лиц, которые Вас выбрали: Андропова и Горбачёва. И почему это не кто иной, как Андропов, первый высмотрел Вас в легионе других руководящих партийцев и стал тянуть на самый верх партийной номенклатуры? А ларчик-то открывается просто: Андропов — стопроцентный религиозный иудей. Его настоящая фамилия Эренштейн-Либерман. Ну, а Горбачев никакой и не Горбачёв, а Гайдер. Андропов, по заведённой ещё при Ленине традиции, был главой тайной полиции, то есть начальником Комитета государственной безопасности,— следовательно, именно он вёл учёт лояльных и нелояльных — и главный критерий в оценке кадров у него тоже шёл от Ленина: отношение к иудеям. Чем больше уважает евреев, чем крепче с ними связан, тем нужнее. Вы, Егор Кузьмич, конечно же, давно попали к нему на заметку, как самый надёжный человек. И вот — настал подходящий момент,— ну и... потянул Вас Андропов за уши поближе к кремлёвским коридорам.
Теперь Горбачёв. Этот был молод и нетерпелив, он на ранней стадии своей карьеры, когда ещё, подобно вам, не сделал своего «стремительного скачка», а будучи лишь секретарём ЦК по сельскому хозяйству, уже поехал за инструкцией к мадам Тэтчер — той, которая, подобно кровожадной ведьме, мечтала о скором изничтожении русского народа и будто бы договорилась до того, что оставила для нас квоту в пятнадцать миллионов. Ей-то и понравился лысеющий со лба молодец с печатью дьявола на голове. Уже там было решено, что «Миша меченый» поведёт Россию к пятнадцати миллионам. Ну, и понятное дело, такую миссию нельзя сотворить без хорошего подручного. Карьера Ваша получила дальнейший толчок, и Вы заняли место у плеча капитана,— стали вторым человеком в государстве. Операция «стремительного скачка» завершилась.
Теперь, как никогда, нам, русским людям, нужна истина. А она, как учили древние, всегда конкретна. Нам не спастись до тех пор, пока мы не раскроем природу нашего врага, и особенно тех, кто предавал нас и продолжает предавать.
У меня нет под рукой документов, я не могу предоставить читателю неопровержимых доказательств, но я был и остаюсь Вашим современником, господин Лигачёв; я был свидетелем странных явлений, происходивших у нас на глазах. И больше того: я и сам попал в ту молотилку, которую Вы с Горбачёвым так успешно налаживали. Вы, как генеральный кадровик, всю идеологию вручили Александру Николаевичу Яковлеву. Первородная фамилия его Эпштейн. Он-то и явился «главным архитектором» перестройки. Ещё недавно всю русскую интеллигенцию поразила его статья «Против антиисторизма в советской литературе». В ней он подверг разгромной критике писателей, которые пользовались репутацией русских национальных патриотов. А если учесть, что автор статьи о русских писателях занимал пост заведующего отделом пропаганды Центрального Комитета партии, то можно себе представить, какое значение имела его статья для критикуемых писателей: им автоматически закрывался доступ в издательства, а если они при этом, как и я, ещё где-нибудь и работали, их начинали теснить со службы. Я тоже попал в разряд «постылых», обо мне автор статьи сказал несколько слов, но в них содержался намёк: дескать, ссорит интеллигенцию с рабочим классом. Ярлык политический. Ещё недавно за такие дела далеко посылали.
Приятно, конечно, что тебя заметили: яблоню трясут, если она с плодами, но — и неуютно. Речь шла о моём романе «Подземный меридиан». После такой критики переизданий не жди, собрания сочинений тоже не издадут. От должности пока не отставили, но путь в издательства с любым новым произведением уже закрыт. А там и приказ министра последует: де, мол, не справляется с должностью. И новой работы не дадут. А тебе ещё пятидесяти нет, до пенсии далеко. Хорошо хоть домик за городом есть. И пасека в два улья. Прикуплю новые ульи, буду засевать огород, разводить сад. Время обернулось на полтораста лет назад — к натуральному хозяйству. Моли Бога, что хоть на свободе оставили. И хоть свобода бывает хуже неволи, но и всё-таки. Спи, сколько хочешь, иди, куда хочешь, ну, а уж что до еды — чего Бог пошлёт.
Поднялась буча. Писатели на собраниях возмущались, в ЦК летели письма, и даже Шолохов приехал в Москву и будто бы встречался с первыми лицами. Яковлева убрали из ЦК,— при этом Брежнев будто бы сказал: «Не хочу, чтобы он меня ссорил с русскими писателями». Его назначили послом в Канаду. Литераторы тогда шутили: «Послали в Канаду хоккей смотреть». Но за теми, кого он означил чуть ли не врагами народа, осталась брошенная на них тень, и, встречаясь, они между собой говорили: «Я, как и ты, взят на мушку».
Я в то время работал в издательстве «Современник»; вначале был заместителем главного редактора, а затем, когда команда Яковлева, придравшись к каким-то пустякам, уволила главного редактора Блинова, я автоматически занял его место. Министр по делам печати и издательств Николай Васильевич Свиридов, закрепил мое назначение приказом, но предстояло утверждение в этой должности на секретариате ЦК, а затем и на Политбюро. Главный редактор центрального книжного издательства, как и редактор центральной газеты, относился к категории высших партийных боссов. По известному нам устному распоряжению Ленина, этот пост приравнивался к выборной должности секретаря Центрального Комитета партии. Наверное, потому утверждать меня в окончательной инстанции не торопились. Министр мне сказал:
— Работайте. А когда немного забудется статья Яковлева, мы пошлём Вас на утверждение.
Больше двух лет я работал без утверждения, и хотя мне будто бы никто не мешал, но при случае давали понять, что утверждения ещё не было и я не должен принимать крутых решений. И ещё намекали: тут всё будет зависеть от твоего поведения. У масонов был такой принцип: подвешивать человека в неопределённом положении и долго его держать в этом состоянии: такой-то он сговорчивее. Такая система существовала во всех областях нашей жизни,— в народном хозяйстве тоже. И чем выше должность, тем дольше выдерживали человека. Судьба этих людей решалась в таких дебрях, до которых не допускались даже члены ЦК. Главным поваром на этой кухне был серый кардинал Суслов, человек, редко появлявшийся на людях, и какими качествами он обладал, очевидно, знал один генеральный секретарь партии.
Как это отзывалось на моем настроении, я подробно рассказал в своих воспоминаниях «Последний Иван» и в недавно вышедшей третьей воспоминательной книге «Разведённые мосты». Позволю себе привести отрывок из неё.
«В то время над страной закипали чёрные грозовые тучи, в небе то там, то здесь сверкали молнии, а в Кремле, побуждаемый сонмом враждебных сил, бесновался меченый дьявол Горбачев. Изо всех щелей точно тараканы выползали «борцы за права человека», требовали свободы, звали молодёжь рушить и ломать, объявить войну погрязшим в рутине отцам и ветеранам.
Позже об этом времени артист Ножкин пропоёт:
Опять Россию словно леший сглазил,
Опять наверх попёрла лабуда...
Около пяти лет я варился в котле книгоиздательского дела,— не всё, конечно, и тут я видел, но жизнь обязывала заглядывать в такие уголки, где суетно и уже нетерпеливо копошился враг и первые отряды его невидимых колонн по временам выползали из укрытий. Этих «смельчаков» трусливые чекисты тогда называли безобидным и мало кому понятным словом: «диссиденты». Позже шеф нашей тайной полиции Крючков придумает для них слова поточнее: «агенты влияния».
Как я уже рассказывал в «Последнем Иване», неожиданно и дерзко вышибли из кресла нашего главного редактора Андрея Дмитриевича Блинова. По заведённой у нас с ним привычке я после работы по пути к себе на дачу заезжал к нему в Абрамцево и, как правило, заставал его в домашнем тире. Он сидел в плетёном кресле, а перед ним на столике лежала коробочка с патронами для мелкокалиберного пистолета,— он неспешно доставал заряды и целился в круг, отстоявший от него метров на двадцать пять. Целился долго, старался попасть в десятку. Я подходил к нему, говорил:
— Готовитесь к войне? Иль на дуэль хотите кого вызвать?
Андрей Дмитриевич пожимал мне руку и предлагал сесть в кресло с ним рядом. Обыкновенно он ничего не отвечал, а устремлял взгляд в тёмную чащобу леса, думал.
Я продолжал:
— Неужели опять придётся воевать?
Андрей Дмитриевич говорил:
— Полагаю, нет, не придётся; для войны нужна мобилизация народа, нужен клич лидера «Родина в опасности! Всё для фронта, всё для Победы!» А у нас нет лидера. У нас и наверху диссиденты сидят.
И, с минуту помолчав, заключал:
— Воевать никто не будет. Не с кем воевать. Врага-то наш народ не видит. Он, враг, в Кремле и на Старой площади сидит. Оттуда будут подаваться директивы, а зевакам останется наблюдать, как у нас всё рушится и уничтожается. Мы, фронтовики, тоже будем в толпе зевак. Так-то, Иван. Другого пути и нам с тобой не дано.
Блинов вскидывал пистолет и добавлял:
— Впрочем, ты-то, может, ещё и повоюешь, а я-то уж нет, время моё истекло.
Ему было шестьдесят пять лет, а мне подбиралось к пятидесяти. На фронте мы оба были комбатами; он — командир мотострелкового батальона, а меня в девятнадцать лет назначили командовать артиллерийской батареей. Андрей Дмитриевич и после войны прошёл большую школу жизни, в сравнительно молодые годы работал редактором областной газеты «Кировская правда», потом во время сталинских чисток, когда газеты, журналы, издательства пытались вычистить от евреев, его вызвали в Москву и он стал членом редколлегии «Литературной газеты», а потом ответственным секретарём самой многотиражной газеты «Труд» — она выпускалась двенадцатимиллионным тиражом, в то время как «Правда» имела тираж пять миллионов, а «Известия» — семь. Одновременно он писал книги и был известным писателем; очевидно, потому его вскоре назначили главным редактором «Профиздата». Ну, а потом уж он занял и более высокий пост — стал главным редактором издательства «Современник».
«Современник» — давняя мечта российских писателей, тех, кто жил на периферии. Много лет хлопотали о нём литературные генералы и рядовые писатели. Наконец, «звёздный» генсек Леонид Ильич Брежнев согласился, и издательство открылось. Оно было очень большим, в нём печаталось триста пятьдесят книг в год; каждый день — книга. И, непременно, новая, только что написанная, и что очень важно — художественная. Пять полиграфических фабрик и комбинатов придавалось этому издательству. Такого книгоиздательского монстра, по слухам, не было в мире. Андрей Дмитриевич более, чем кто-либо, подходил на роль главного редактора: он был писателем, имел большой опыт журналистской работы, знал издательское дело. Я в то время работал в Государственном комитете по печати заместителем главного редактора всех издательств России, но министерская работа мне была не по нутру, и я охотно принял предложение Блинова стать его первым заместителем. И всё бы ничего, но у нас обоих скоро обнаружился серьёзный недостаток: мы оба с ним русские — и по рождению, и по убеждениям. «Чёрненькие русские», сплошь заполонившие к тому времени кабинеты ЦК партии, скоро уговорили своего «Пахана». Брежнев,— он же Гонопольский,— согласно кивнул головой: убирайте. Я автоматически занял место Блинова, и, как я уже сказал, на то быстро последовал приказ министра Николая Васильевича Свиридова,— он, кстати сказать, как и я, был из сталинского призыва, то есть русский, но я знал, что должность, к которой он меня допустил, утверждалась на самом верху, а там действовал принцип, заведённый серым кардиналом Сусловым. У него была своя система назначения лиц на подобные посты. Я уже однажды занимал должность, подпадавшую под его руку: был экономическим обозревателем «Известий», и, когда меня утверждали, кто-то из евреев мне шепнул: утвердят! Ты входишь в число «восемнадцать». Я спросил: что означает это число? И еврей, желая показать свою осведомлённость, сказал: «Восемнадцать процентов — вам, русским, остальные места — наши. И, торжествующе улыбаясь, добавил: «Да, ваши восемнадцать процентов. Пока ещё восемнадцать». Знал я так же и то, что на момент назначения меня главным редактором русское число «восемнадцать» уже и в то время сжалось, как шагреневая кожа...
Блинову сказал:
— Мы знали, зачем тебя вызывали в ЦК; есть у меня там свой человек, он позвонил. Доложил, что собрались вы в кабинете секретаря ЦК по идеологии Зимянина.
— Да, это так. Собрали нас у Зимянина. Сначала пытались решить дело миром, предлагали мне самому подать в отставку. Дескать, ты старый, инвалид войны, у тебя давление — уступи пост молодому. Я спросил: а кто этот молодой?
— Ну, а это уж,— вспылил Зимянин,— мы тут решим.
— Решите, конечно, но я бы хотел знать: на кого оставляю издательство.
Назвал твоё имя.
— Если на него — я, пожалуйста, отойду. А если кто другой, я ещё и подумаю.
И тут закипела свара.
Блинов продолжал свой рассказ:
— Меня защищал министр, бился, как лев. Но... судьба моя была предрешена, и мы скоро это поняли. Я молча поднялся и, не прощаясь, вышел из кабинета. Вот так-то, Иван, я отыграл свой вист, очередь за тобой.
Мы долго сидели молча: то он пальнёт, то я, а потом Андрей Дмитриевич в раздумье проговорил:
— Тебя они не станут скоро снимать, подержат в подвешенном состоянии, а уж затем посмотрят, как с тобой поступить. Им, видишь ли, и русские нужны, своих-то на все дыры не хватает. Это явление ещё Булгаков заметил и вывел формулу: Швондеры и Шариковы. Шариков если уж предавать решился, идёт до конца, и в свою гнусную деятельность привносит свой русский талант, и наше русское бычье упорство, которого у евреев нет. Среди всех прочих способностей, у нас, русских, есть и ещё одно совсем уж редкое умение: наш брат, если уж становится предателем, привносит в свою деятельность некий артистический элемент; он предаёт лихо, безжалостно, и всё, что попадается у него на пути, рушит с нашей славянской бесшабашной удалью. Впрочем, случается, когда русский человек одумается, явится с повинной, как это сделал в известной русской песне разбойник Кудеяр, запросивший прощения у мира людского. С евреем такого не бывает. Желание рушить всё на свете, губить живые души у него заложено в генах. Их потому и теснят отовсюду, боятся и гонят. Тут, между прочим, и заложен инстинкт самосохранения человечества, и самих же евреев. Это как у Дарвина есть описание острова, где живёт большая жирная муха и в тихую погоду размножается так быстро, что грозит под своим слоем погрести на острове всё живое. Но природа не дала этой мухе сильных крыльев,— и она, как только поднимется ветер, сбрасывается в океан. Слабые крылья у еврея — это его характер. В сотворении зла еврей не знает меры. Чубайс однажды прокричал: больше наглости! Как ни странно, но это вот генетическое свойство еврейского характера — безграничная наглость — и есть охранительный механизм выживания евреев. Их, как засохшую траву, гонит по миру ветер истории, но их количество не убывает. Жид вечен! Сброшенный с одного континента, он перебирается на соседний и так кочует с одного края на другой.
Андрей Дмитриевич, хорошо разглядевший за свою жизнь еврея, пояснил:
— У сионистов, у масонов стиль таков: долго не утверждать в должности неугодного им работника. Человек в таком положении как бы проходит экзамен на послушание. Он во всём осторожен, боится неудовольствия начальства. А они смотрят: авось и одолеет в себе гордыню, будет сидеть смирненько, как овечка, тогда его утвердят, а будет огрызаться, показывать зубы — так и не прогневайся, укажут на дверь.
— Ну, этого-то, как раз, они от меня не дождутся.
— Я знаю тебя, но характер свой проявляй дома, в отношениях с женой, а когда речь идёт о больших государственных делах, тут он, наш характер, и не всегда бывает уместен. На высокой должности, как в бою, осмотрительным быть приходится, знать свои силы и учитывать силы противника, прикидывать, где и как поступить, и при надобности нужно смирять буйство своей натуры. Ты же помнишь, как на фронте мы врага высматривали. Бывало, в бинокль смотришь-смотришь. У тебя-то, наверное, бинокль особый был, морской. Так вот, смотришь и считаешь, считаешь силушку вражью, стоящую перед тобой: танки, пушки, миномёты разные. И принимаешь решение, стоит ли лезть на рожон иль поглубже в окопы залечь да к обороне приготовиться.
— Мы, пушкари, тоже, конечно, считали, но больше думали о том, как бы прицелиться поточнее да ударить покрепче. А если самолёты на тебя прут,— батарея-то у меня зенитная была,— тут уж и считать некогда, бей изо всех стволов, да темп огня ускоряй, чтобы жарко им было, глаза на лоб вылезали. Они тогда если и сбросят бомбы, то бесприцельно, куда ни попадя, и мечутся по сторонам, точно стаи волков. Я ведь, как тебе известно, и сам немного на самолётах летал, и знаю, как лётчики зенитного огня боялись, особенно на малых высотах. Тут тебе так и кажется, что снаряд вот-вот под сиденье саданёт.
Умный был Андрей Блинов, и даже можно сказать, большого ума человек. Он хотя и намёками, окольными путями, но хотел меня от решительных действий предостеречь. Сам-то он был и мудрым, и порядочным, но, как мне тогда казалось, слишком осторожничал. На всех должностях, которые он занимал в Москве, он именно и слыл за человека, который умел идти на компромиссы...
— Ты должен помнить, какая армия писателей за тобой стоит,— примерно семь-восемь тысяч человек. Смелее выдавай авансы, высылай одобрения, особенно молодым, не состоящим ещё в Союзе писателей. В год-то можно одобрить пятьсот-шестьсот рукописей. Триста пятьдесят рукописей напечатаешь, остальные в резерве держи. А их если в Москве напечатают, так и в члены Союза писателей примут. Так в три-четыре года можно переломить ситуацию в писательском мире, разумеется, в пользу русских. Сейчас-то писателей из двенадцати тысяч едва и половину русских наберешь, а тогда их будет семьдесят процентов. Они нас хитростью берут, а и мы не лыком шиты. «Наша-то хитрость в рогоже, да при глупой роже, а — ничего тоже». Процесс с одобрением рукописей втайне от Кочемасова, Яковлева, да и от Михалкова держи, а пока они спохватятся, ты уж и нос им утрёшь.
— Да, это так, я и всегда стремился смелее завязывать финансовые узлы с писателями, но даже и Свиридов, наш министр, не любит, когда мы деньги в авансы перекачиваем.
— Свиридов — человек наш, поворчит, поворчит и отступится, а вот Яковлев из ЦК, Кочемасов из Совета министров, и наш Серёга Михалков из Союза писателей — те не любят, когда деньги мимо жидовского кармана текут.