Ледяная купель

Ледяная купель

Литература о тридцатых годах создавалась "с петлёй на шее", "с зажатым ртом" - такова была цензура. Энтузиазм народа, тачка и лопата - вот о чём могли говорить писатели. Это, возможно, первая книга в которой содержится правда о тех днях: и о страшном голоде 33-го года, о раскулачивании, репрессиях.

Оглавление

Часть I.

Глава первая.

Глава вторая.

Глава третья.

Глава четвёртая.

Глава пятая.

Глава шестая.

Часть II.

Глава первая.

Глава вторая.

Глава третья.

Глава четвёртая.

Глава пятая.

Глава шестая.

Глава седьмая.

Книги моего мужа.

 

Часть I.

Глава первая

1

Буланая измождённая лошадь с трудом тянула санный возок по весеннему бездорожью.

— Н-ну, пошла-а!.. — взмахивал кнутом Фёдор, рослый парень лет двадцати.

Привалившись спиной к стенке возка, сидел Артём — младший брат Фёдора. Он был шире в плечах, но худ и бледен. По обочине дороги шёл их отец Владимир Иванович Бунтарев. Нескорым и нетвёрдым шагом следуя за санями, он временами останавливался и смахивал с побелевшего лба крупные капли пота.

Владимиру Ивановичу нездоровилось, в глубокой и печальной думе он опустил на грудь голову.

Фёдор изредка поворачивался, говорил:

— Ступай домой.

Младший тоже советовал:

— Иди домой, пап. Мать печку истопила — отлежись. А мы, чай, не маленькие, одни доедем. Вишь вётлы дубовские показались, скоро и деревня выглянет.

Над чёрными, вскрывшимися от снега полями, у края неба, смутно чернел гребень леса. Вправо от него тянулась полоса нестаявшего снега — там была низина, и над снегом, окрашивая его в лиловый цвет, занималось слабое сияние. Казалось, ещё одно усилие — и солнце пробьёт толщу туч, грянет на землю золотым теплом.

Артём чувствовал сердцем: надолго прощается с родимой стороной. И вспоминались ему стихи Лермонтова:

Тучки небесные, вечные странники!

Степью лазурною, цепью жемчужною

Мчитесь вы, будто как я же, изгнанники...

Дом-усадьба Лермонтова в Тарханах в пятидесяти верстах справа отсюда; в той же стороне — и тоже недалеко — жил Белинский. А там, дальше к Пензе, — Чаадаев и полководец Суворов. Артём много читал о земляках, знает их биографии. Здесь, на пензенской земле, много выросло славных русских людей. «От нас, ребята, — говорила учительница Агриппина Герасимовна, — шла по земле слава России». Артёму было семь лет, он ходил в первый класс, но рассказ о великих земляках уже тогда поразил его. «Вот ведь, — рассуждал он, лежа на печи, — земля как земля, осенью и весной дожди льют, грязь кругом, а поди ж ты, каких людей народила».

Поначалу великих земляков представлял богатырями: идут по земле, а макушкой облака зацепляют. И глаза у них огнем горят. Спрашивал у отца, у матери — у всех спрашивал, кто чего знает про них. Отец не мастер на рассказы, но однажды из Бекова привез сыну книгу Лермонтова. Читал и перечитывал ее Артём, не заметил и сам, как все стихи выучил наизусть. Дивились люди: «Смотри, Артёмко-то! Ну, память!» И сейчас в голове возникали строки, в которых поэт изображал родные места.

Туман здесь одевает неба своды!

И степь раскинулась лиловой пеленой...

Очнувшись от стихов, Артём обернулся к отцу:

— Иди, папк, вон уж и Дубовка.

Дубовка — село, в нём у дяди Анисима, у младшего сына своего, живёт бабушка Пелагея, мать отца. С прошлого года она лежит на печи. Ей было девяносто лет, когда она подняла мешок с тыквами и в спине у неё что-то хрустнуло. Отец, наряжая повозку, сказал Фёдору: «С бабушкой проститесь. Помрёт скоро».

Лошадь велел распрячь и поставить в конюшню:

— Авось, покормят. У Анисима сено есть. — Обращался к младшему: — Слушайся брата, не перечь. Чай, он постарше тебя.

В одну эту прощальную минуту хотел отец сообщить сыну всю науку жизни. За судьбу младшего у него была особая тревога. «Прост он, доверчив. Труднёхонько таким-то, ох-хо!» А сын, как бы подтверждая думы отца, вздыхал глубоко, в раздумье говорил: «Хоть и хмарно, а глянь — чудно красиво!»

Артёму восемнадцать лет, два года он жил в Самаре у богатой тётушки Арины, помогал её мужу нэпману-булочнику по хозяйству, в школе учился. Тётка из образованных, у неё книг много — ох уж, и почитал там Артём! Тайком на фисгармонии играть учился — сам, конечно, без учителей. А когда в родную деревню вернулся, земляки увидели: всех своих товарищей превзошёл развитием Артём. Вот только у родителей авторитета не нажил. Шпынял его отец: «Живей шевелись! Обленился там, в городе!..»

Вот и сейчас наставляет отец:

— Шапку поправь, голову настудишь...

— Теплынь на дворе, не замёрзну.

Заячий треух облезлый тронул для порядка. Шевелюру густую не холит, не чешет, из-под тёмных бровей сумеречная синева глаз светится.

Шёл Владимир Иванович за возком и думал свою думу: «В старшего брата моего, покойного дядю Михайлу пошёл. Смирен был Михаил и тих нравом — хоть землю на нём паши. С таким-то характером возле отца-матери жить, под присмотром да при совете».

На небо взглядывал, крестился. Дождя бы не было. И вновь текли невесёлые мысли: брат Михаил умер на той неделе. Девять дён корочки сухой в рот не брал — всю скудную пищу, что оставалась в доме, детям малым велел отдавать. От слабости рукой шевельнуть не мог, а в глазах свет горел, словно изнутри у него озарение шло.

— Иди, иди, пап. Дома мамка беспокоится. Хворый ты.

Вспомнив о матери, Артём осёкся, к глазам подступили слёзы. Сразу подкатили, словно только и ждали этого момента. Представилась картина покинутого дома: у печи за ситцевой занавеской гремит чугунами мать, на печи, в полумраке, возятся младшие братишки Евгений и Васенька, и с ними за старшую восьмилетняя сестрёнка Маня.

Взрослые два брата Дмитрий с Сергеем в чужих краях на заработках — помогают хромому мастеру Зосиме валять валенки, сестра Анна — тоже старшая — прислуживает в Самаре у тётки Арины, а отец... Отец — вот он, больной, провожает их в город. Прежде, в дни праздников и сельских веселий, на нём был дублёный отороченный белым мехом полушубок и новый треух.

Сейчас на худых плечах длинный, повязанный верёвкой зипун и порядочно истёртый, оставшийся от деда плисовый колпак на голове. Отцу сорок семь лет, но идёт он, как старик, — согнувшись, неловко выбрасывая перед собой палку. А ведь ещё в прошлом году с ватагой мужиков входил в избу и кричал матери: «Катерина! Мечи на стол калачи!..» И потом, сидя под образами, большой и красивый, затягивал песню: «Трансвааль, Трансвааль, страна моя, горишь ты вся в огне...» Голос его сотрясал избу, выплёскивался наружу, гудел над всей деревней, что твой церковный колокол.

Нынешней осенью отец сник, точно его подкосили. Голод случился в округе, да и болезнь подкралась — лёгкие застудил, вялость, кашель замучили. А семья большая: нужна еда, одежда. Колхоз помогать не может. Говорят, не встал ещё на ноги.

Думает парень о том, что пройдёт немного времени, он заработает денег, купит красивые дорогие подарки и вернётся домой. Вновь увидит отца, мать, братьев и сестёр. Младшему братишке Васеньке привезёт пугач из белой латуни — то-то будет прыгать от радости!.. Всех удивит, всех одарит красивыми вещами и купит целый мешок муки. Разных пирогов напечёт им мать, и ватрушек, и всякой другой снеди...

На бледном лице отца проступили крупные капли пота; он смахивал их засаленным рукавом зипуна, тяжело вздыхал и прибавлял шагу. Идти ему было нелегко, но он шёл и шёл.

Два сына вылетели из гнезда — рванулись в свой первый самостоятельный полёт. Ох-хо-хо, раненько. И думает про себя Владимир Иванович: «Авось, в городе им не дадут пропасть».

Фёдор понукает лошадь, помахивает хлыстом, а брат его, время от времени вздыхая и выше задирая голову, строит свои радужные дворцы. Вновь и вновь рисует в своём воображении картину, когда он, возмужавший, с деньгами и подарками вернётся домой. Представляет себя в сером коверкотовом костюме; брюки широкие, как у матроса, и шумят этак приятно, а рубашка в полоску, и галстук красный — полгруди закрывает, горит, точно пламя.

Заявится в дом, присядет на лавку у стола, где во всякое другое время отец сидит, а тут и дружки заходят — сын пчельника Лёнька и Васька рябой. Ребята взрослые, а штаны на коленках продраны, голое тело мелькает. Мнутся у порога, к столу подойти не смеют. А он улыбается. Говорит дружкам: «Чего уставились? Давно не видали, что ль?..» Кивнёт головой: мол, проходите.

А ещё рисуется момент, когда в дом зайдёт чистюля и недотрога Анюта Курицина. Сызмальства он водил с ней дружбу, играл во всякие игры. Когда же подросли — чураться стала, держалась поодаль. Сейчас — куда там, невеста! На посиделках вечер просидит — ни заговорит, ни взглянет. Теперь думал о ней: «Придёт, куда ей деться. Уж как есть придёт». И явственно видел, как она входит в их горницу, мнётся в углу, стыдится своего деревенского вида.

Голова Артёма так устроена: не может он не мечтать, не думать. И как бы ни раскинул свои мечтания, себя, свою собственную персону, видит в солнечном озарении, на белом коне и в доспехах витязя.

Отец поднял руку.

— Стой, Федюня! Подошёл к ребятам, сказал: — С Богом, сынки. — И перекрестил их.

Возок заскрипел полозьями, отец стал удаляться. Фигура его, и без того унылая, становилась совсем жалкой. Он даже не находил сил, чтобы ещё раз поднять руку и помахать сынам на прощание.

Возок поднялся на косогор, с которого одинаково хорошо видны были Дубовка — село матери и её предков, и Слепцовка — родная милая Слепцовка. Сорок домиков стояли друг против друга двумя гнутыми рядами, а за ними — речка в неглубоком овраге, и дальше пятна приусадебных садов, а на границе, отделяя сады от полей, вздымались верхушки берёз и ветел. И уж далеко за деревней, у самого горизонта, неясно очерчивались силуэты трёх старых дубов. Дубы стояли особняком, подпирая край неба.

Долго потом ещё на дороге маячила одинокая фигура отца. Но постепенно и отец, и родная Слепцовка, и дубы, державшие на плечах небо, потонули в сгущавшемся полумраке мартовского ненастного дня.

2

Перед въездом в деревню, на пригорке, лошадь, припадая на колени, стала. Фёдор спрыгнул с возка. Обняв Буланку, ласково заговорил:

— Ты только не падай, держись, хорошая. Вот хлеба корочка — на, подкрепись.

Лошадь пожевала с ладони хлеб, мотнула головой, тронулась. По крутому, подсушенному ветром склону начали спуск к Дубовке. В доме дяди Анисима никого не было. Бабушка лежала на печи. По слабости зрения внуков не признала. Подвинулась к свету, вслушивалась в суету переминавшихся на пороге ребят.

— Это мы, бабусь, — Федька и Артёмка. В город едем, проститься пришли.

Бабушка ближе подобралась к свету, закашлялась. Нащупала рукой головы ребят.

— Рослые-то какие!.. Федюнька, Артёмка. Пресвятая богородица!..

Боязно было смотреть на бабушку, такую старую и больную. «Помрёт скоро», — сказал отец. А в сознании рисовалась фотография бабушки — в горнице родительского дома, в красном углу над столом, рядом с иконой Радонежских святых. Она там молодая, красивая и такая же высокая, как отец. Ей тогда семнадцать годков было, а сейчас?.. «Помрёт скоро», — украдкой кидал взгляды на бабушку Артём, холодея при виде жёлтого, морщинистого лица.

— Дай руку, внучёк.

Рука Артёма настыла на холоде, и потому, наверное, бабушкина щека показалась горячей.

— Простец ты у нас, а и ничего; простота человека к Богу приводит.

Бабушка уронила голову на подушку, но руку внука не отпустила. Шептала горячо:

— В гневе наш род страшен — помнил бы ты это, внучёк. Дедушка-то твой, бывало, в сердечном спокойствии птахи божьей не забидит, а как его во гнев введут, он тогда любую силу ломит. В час-молодь, когда ряд на ряд в кулачную выходили, он, бывалочь, один полдеревни теснил. А деревня, знамо дело, не город, тут всё с рук сходило. В городе — иное, там власть. Городовые на углах и — судья; долго ли до беды, внучёк?.. Драк не заводите.

Помолчала бабушка, потом вновь заговорила:

— На чужое не зарьтесь, гордыню смиряйте, людям добро сотворите, а вам от людей вдвойне милость выйдет.

Стала крестить внуков. И всё шептала молитву, и уже потом, лёжа на подушке и тяжело дыша, взмахнула рукой:

— Будет. Устала я.

Ребята надвинули шапки и молча, словно боясь кого потревожить, вышли на улицу.

Пешком подались в Беково.

3

На станции нырнули в темноту, бежали по рельсам. Когда же в свете ночных фонарей, висевших над путями, выкатился паровоз и оглушительно свистнул, Фёдор вздрогнул. Он не бывал в больших городах; только в соседнем совхозе прошлую зиму работал помощником монтёра.

Перед братьями остановилась платформа с трубами. Артём первым вспрыгнул на платформу, поднял брата. Потом оба нырнули внутрь трубы.

В просвете одного конца виднелась красная стена соседнего вагона, в другом — летящая по синему небу луна.

Фёдор вынул из мешка овчинный кожух, раскинул по дну трубы и в голову побросал остальную поклажу. Брату велел снять пальтушку, и они накрылись ею, как одеялом. С замиранием сердца ждали отправления поезда, но за минуту до того в проёме трубы, с той стороны, где плыла луна, появился человек — высокий, тучный, в шапке, похожей на колодец.

— А зайцы тут откуда?

Голос тонкий, сиплый — будто человеку сдавили горло и он говорил через силу. В лунном свете засеребрился воротник из серого каракуля и такая же каракулевая папаха. «Боярин», — шёпотом проговорил младший, вспомнив картинку из учебника истории для восьмого класса.

— А ну, вылезайте!

Фёдор, по праву старшего, высунулся из трубы.

— Мы сельские, на тракторный завод едем.

— Селяне, говоришь? Не воры?.. Ну-ну, ладно. Вижу. Село — и всё тут! Ну так вот что: сослужи мне службу, любезный, догляди в дороге за этим вот ящиком. И за тем вон... и тем... Видишь?.. А я вам, как приедем... помогу с устройством на работу.

— Нам что же — мы доглядим.

— Да смотрите, баловства не потерплю. Случаем чего — милицию на ноги поставлю.

«Боярин» погрозил кулаком и спрыгнул с платформы. Он в соседнем вагоне ехал с проводниками — туда и пошёл.

— Ну, Артём! Бог нам доброго человека послал.

— Ой, брат. Даже не верится!

Поезд протяжно загудел и сильно тряхнул вагоны; труба качнулась, заскрипела в объятиях проволоки. Колёса завизжали — мимо потянулись огни, станционные постройки.

Вспомнил Артём родной дом, отца, мать, всех братьев и сестёр, и ему стало грустно.

Паровоз тянул всё сильнее. Колёса теперь не визжали, а мерно стучали на рельсах, и стук их разгонял тревогу, навевал успокоение и сон.

4

Братьев разбудил знакомый сиплый голос: не то женщина, не то мужчина.

— Эй-ей, зайцы! Дрыхнут без задних ног!..

Фёдор ткнул брата в бок, потянул в конец трубы. Младший едва двигал ногами; он закоченел, руки затекли, зубы стучали точно в лихорадке.

— Подвигай ящик. Приехали!..

В лучах фонарей на путях стоял «Боярин». Он командовал Фёдору и ещё двум мужчинам, вскочившим по его знаку на платформу; вместе с ними Артём ухватился за угол ящика, стал подвигать к доскам, приставленным к краю платформы. Спросонья двинул сверх меры — ящик заскрипел, скользнул вниз. И тут же раздался испуганный крик:

— Ай, полезло! Тихо давай, тихо!..

Кричал «Боярин». Хлипкий его голосишко срывался на плаксивую ноту.

Светало. Невесть откуда взявшаяся грузовая машина приняла на борт крепко сбитые ящики и покатила с площадки товарной станции в город. Улицы ещё хранили тишину сырого весеннего утра, но уже то там, то здесь выходили из ворот горожане, шарахались от брызг, поднимаемых колёсами автомобиля. Под брезентовым тентом на лавке сидел Артём — одной рукой вцепился в край лавки, другой — в железную скобу на борту машины. С тревогой вслушивался в стук, треск и грохот под колёсами, казалось, внизу что-то лопнуло и машина вот-вот развалится.

Брат сидел на задней стенке борта; опасно свесился над мостовой и всё смотрел вперёд, словно искал и не находил дом, который был им нужен.

Во все щели брезентового кузова свистели тугие струи воздуха; они несли с собой запахи сырого, холодного утра — смеси низинных туманов, весеннего дождя или зыбкой прохлады ночного леса. Март тут, в низовьях Волги, был и вовсе теплее, чем в степях средней России; снега почти не было, тонкими лентами лежал он у заборов, неярко поблескивал ноздреватой синевой. Силуэты домов таяли в пелене тумана, словно исполинский зверь затягивал их в пасть, заглатывал целые улицы, весь город.

Артём приоткрыл брезент у края кабины, жадно вглядывался в набегавшие дома, в тесную сутолоку черепичных крыш, по-деревенски дымящихся труб, в мелькавший калейдоскоп изгородей, калиток, резных наличников. Смутное волнение кружило голову: где-то здесь, за домами, была Волга. Чудились плеск волн, стук колёс пароходов — картины, столько раз виденные Артёмом в годы самарской жизни. Не думалось, что Волга в марте ещё закована в лёд и нет на ней никакого движения.

Завод лежал в двухстах метрах от берега; корпуса длинных приземистых цехов лепились тесными рядами, свечи труб пускали в небо завитушки дыма. Вправо от завода, взбегая на косогор, разноцветными стайками хороводились жилые дома. Они тянулись к самому горизонту, пропадали в серой массе утренних испарений.

Всё тут было новым, необычным. Земля сплошь заставлена домами, и негде разгуляться взгляду; собаки не злые — вылезут из подворотни, гавкнут на машину и отвернут морду.

Кончилась улица, оборвалась точно бечева, и машина побежала по другой дороге — чёрной и гладкой, как смоченный ремень.

Железный лоб грузовика упёрся в зеленые ворота; грузчики спрыгнули, шофёр вышел из кабины — молча ходил вдоль глухой каменной стены, дивился торжественной тишине, царившей здесь, на открытом месте, в стороне от города, завода и заводского поселка. Артём тоже обошёл вокруг машины, сообразил: стоят они на холме, почти на самом берегу Волги — влево по склону на открытых ветру неудобях чернело будылье прошлогодней травы, тут и там белели платки нестаявшего снега. Туман над Волгой висел сплошным облаком. И лишь синева лесов, пробивавшаяся на левом берегу, указывала на близость реки.

Машина правым бортом чуть не касалась будки, прилепившейся к высокому забору. Не сразу разглядел Артём плотно притворённую дверь в воротах.

— За работу, братцы, — бодро объявил «Боярин». — Только, пожалуйста... не побейте, не уроните!..

Круглое мясистое лицо «Боярина» было красным и лоснилось от пота. На свету поблёскивали маленькие глазки.

Артём очень старался, он верил: в ящиках лежит нечто очень важное, драгоценное.

Но вот все ящики и узлы, и пухлые кожаные баулы стащены с машины и прислонены штабелем к стене в нескольких шагах от плотно прикрытой двери. «Боярин» отпустил машину, Фёдора отвёл в сторону и, подтянув за борт пиджака к самому своему носу, долго с ним говорил. Фёдор, слушая «Боярина», поминутно взглядывал на ящики. Потом они вместе обошли багаж. «Боярин» порылся в мешках, извлёк буханку хлеба и две банки мясных консервов, бросил ребятам. Фёдор, отламывая горбушку, сказал брату:

— Я пойду на завод, своих пошукаю, тут двое нашенских есть, из Дубовки и Перхулова, а ты за вещами присмотри.

«Боярин» погрозил пальцем:

— Гляди в оба, любезный. Шпаны тут хватает. Случай чего — кричи, я там буду, в доме.

Фёдору сказал:

— Завтра утром в цех придёшь. Бурлака спроси, начальника — это я и есть. Работу вам дам.

Направился к воротам. Держался от забора поодаль, мягко ступая и кидая наверх взгляды, точно опасался, что сверху сбросят на голову камень. Усилившийся с Волги ветер вздувал парусом длиннополое пальто, трепал широченные штанины; Бурлак продвигался с трудом и был похож на чёрный парус. Едва тронул ручку входной двери, как со двора раздался лай собак; они точно сорвались с цепи — одна лаяла басом, словно била лапой по ржавому железу, другая вела сольную партию — визжала и сипло захлёбывалась.

Дверь качнулась — из неё просунулось заспанное лицо бородатого мужика с пустой левой глазницей. Правый глаз свирепо уставился на гостя.

— Кого нужно?

— Я Бурлак Ким Захарович, племянник хозяйки.

— Не велено! Мне вчерась влетело за одного такого... сродственничка. Если кто по золотишному делу, али икону принёс — ну, тогда, пожалуйте, хозяин выйдет. А если так, праздные, — не велено.

И перед носом Бурлака хлопнул дверью. Ким Захарович едва успел отвернуться — край двери мелькнул у самой щеки, словно щёткой по коже шаркнул. «Э-э... — бормотал Ким Захарович. — Золотишники!..» Топтался у ворот, всё порывался снова взяться за ручку входной двери, но не решался. Дверь вновь приоткрылась. Бурлак вынул из кошелька червонец. Бумажка скользнула в карман сторожа, и он подобрел, выступил наружу, но дверь за собой прикрыл плотно.

— На словах што передать — можно, а пускать... нахлобучка выйдет. До меня тут дед стоял — прогнали, покой хозяйский ублюсти не мог. Строгости не хватило.

— То-то и оно, что человек вы новый. Прежний сторож меня без стеснения впускал, потому как свой я у них, родным племянником Зинаиде Ивановне довожусь. Ждёт она меня.

— Намеднись гуторили... но чтобы в дом пускать — этого не сказали. У нас строго — про фатеру не помышляй. Хозяин не любит. И когда с завода кто придёт от самого Кира, — всё равно здесь дожидаются. Деньги я твои возьму, но в грех меня не вводи, беды наживём. А чего это в ящиках привезено? Знать, церковку где порушили, а хозяину утварь привезли. Здоровы больно ящики-то.

— Да нет, багаж мой. Везти его некуда, квартира маленькая, а тут мебель, зеркала. Жена у меня в Сердобске померла, так я, вишь, весь скарб сюда перевёз.

Когда они скрылись за дверью, Артём подошёл к забору, нашёл щель и устремил вовнутрь двора взгляд. В глубине усадьбы, за рядами полувековых лип, высился двухэтажный дом с колоннами. Дубовые двери плотно притворены, каменная терраса казалась нежилой, и вообще весь дом со множеством тёмных окон выглядел безлюдным, — не верилось, что в нём могут обитать люди, и нельзя было понять, как в нём можно жить и что они там делают.

Во дворе раздался скрипучий мужской голос. И тотчас растворились ворота — из них, поддерживаемый молодой женщиной, вышел старый человек в шинели и кожаной тёплой кепке. Роста он был среднего, шёл медленно, шея у него не гнулась — поворачивался всем туловищем и перед тем, как сказать слово, морщил серое одутловатое лицо, точно слово каждое стоило ему больших усилий.

Побитая молью и временем шинель бутылочно-зелёного цвета висела на нём длинным мешком. Козырька у кепки почти не было, и оттого она больше походила на поповскую скуфью. «Ну, точно наш дьякон», — подумал Артём, вспомнив отца Фотия, которого видел в Дубовской церкви, снующего в толпе верующих с жестяной банкой и поющего хрипловатым баском: «Жертвуйте на починку паперти-и... на позолоту креста с цепя-ами-и-и...»

Старика держала за руку, вела, как ребёнка, женщина с юным лицом — она была вся в синем: в синей шляпке, синем пальто, сапоги — и то казались синими.

Старик был возбуждён; он то через левое плечо поворачивал голову к шедшему сзади Бурлаку, то через правое и говорил:

— Фарфор! Он думает, если блестит эмаль, то это и есть китайский фарфор! Эх-хе, Кимчик-Акимчик! Твой тесть был певцом, имел глотку лужёную, царствие ему небесное, но ты думаешь, он понимал, где есть фарфор, а где обыкновенная глинка, облитая эмалью?..

— Пусть ящики месяц-другой в сарае полежат, мне скоро квартиру дадут.

Наклонился к старику, кричал в ухо:

— Вот ящичек — тут и вам, Мироныч, подарок припасён.

— Ишь, добрый человек нашёлся! — восклицал Мироныч. — Чашечку подарит. Остальное себе, всё себе на новую квартиру. Акимчик! Тебе-то он зачем, фарфор китайский? Я толк в нём знаю, он мои старые глаза тешит, а тебе в нём что за прок? Ишь, сказал — подарочек! Весь давай, как есть — весь: чашки-вазочки. Для музея городского, к пользе народной. И этот ящик. И тот. И вон тот!.. А тебе деньги из казны дадим. Денежки хорошие платим.

— Тут мебель, дядюшка.

Мироныч отвернулся от ящика с мебелью, вновь подошёл к ящику с фарфором, потрогал рукой; дробно тряс белой бородкой, по временам тянул в левую сторону шею и поводил правым плечом. Глядевший на него из-за угла Артём поначалу думал, что воротник его рубахи узок и давит шею, а на плече тоже какие-то неудобства, но потом заметил: ужимки старика чередуются через равные промежутки времени. «Болезнь у него такая, дёргает его», — решил Бунтарев.

— Несите ящик! — взмахнул рукой старик. — В дом несите. В дом!..

— Зачем в дом? Зина! — повернулся Бурлак к тётушке. Но Зина подхватила оступившегося старика.

— В сарае пусть лежит, не сахарный, не размокнет, — убеждал Бурлак тётушку.

Старик потрогал коленку, — видимо, она у него заболела от неловкого шага, — и, сделав плаксиво-капризное лицо, запричитал:

— Пусть он помолчит. Утомил своей болтовнёй.

— В дом несите! — скомандовала женщина в синем.

Стали поднимать ящик, волочить к дому. При каждом неловком движении Бурлак вскрикивал: «Полегче, пожалуйста!» В доме подложили под ящик ковёр, волочили так, чтобы не испортить узорчатый рисунок паркетного пола.

5

Никогда не видел таких полов Артём: чёрные квадраты, красные вензеля, восковой узор по краю — Артём не то чтобы ковер по нему с ящиками волочить, он и дышать-то на такую красоту боялся. Поднимал свой угол и тащил на весу. Рядом с ним идёт и ручкой подталкивает ящик Зина. А на пальцах кольца нанизаны. Каменья синие — под цвет глаз и пальто. И от рук её, от лица синий свет исходит. Личико кругленькое, носик остренький. «Синяя птичка», — думает Артём.

Окна в зале зашторены — белый шёлк с потолка речной зыбью льётся; над столом золочёная люстра в три обхвата. Тысячи граней отражают пробивающийся сквозь шторы свет, качни — зазвенят хрустальными колокольцами.

— Чего зенки пялишь? — дёрнула за рукав Зина. — Музей тут будет — городской, государственный.

В углу иконы кучей набросаны. В дорогих окладах — не то, что в церкви: там иконы блеклые, шелушенные, — здесь же они золотой вязью унизаны, по краям серебряные узоры вплетены. И хоть солнце в зал не пробивается, но иконы буйным разноцветьем зажжены, краски на них глаз ласкают и будто говорят с тобой — и боги, и ангелы живыми людьми смотрят.

Втянули в дальнюю комнату ковёр с ящиком, а тут шкафы у стен, и в них посуда диковинная; вся хрустальная, да фарфоровая; на тарелках, вазах, чашках и чашечках кавалеры нарисованы, дамы, птицы и собачки.

— В угол толкай, в угол!..

Когда ящик поставили на место, Артём, считая свою роль исполненной, направился к двери. Зина его окликнула:

— Эй, парень! Иди-ка сюда.

Бурлак успел ей шепнуть: «Ты у меня истопника просила. Вот он!», на что Зинаида сказала: «Сама вижу, не слепая!»

И — к Бунтареву:

— Как зовут тебя, парень?

— Артёмом.

— А лет тебе сколько?

— Без малого двадцать, — накинул два года Артём. И услышал: огнём зашлись кончики ушей. Врать не умел.

А хозяйка, кинув озорной взгляд на Бурлака:

— Удружил племянничек. Парень-то — орёл!..

И вновь к Артёму:

— Глаза-то у тебя, ой глазоньки — в них и утонуть недолго. Не одна, поди, девонька опалила крылышки! Ну, признавайся, оставил любезную в деревне?

— Не знаю я никого, — краснел ещё пуще Артём.

— Работать у нас в музее будешь. Истопник нужен. Деньги хорошие положим.

Провела рукой вокруг.

— Мы пока экспонаты собираем, — видишь, утварь разная. Нам и столяр нужен.

— Отцу плотничать помогал, а столяром... не умею.

— Ничего, сумеешь. Нынче же тебя и оформим.

Из боковой комнаты вышел поп с большим серебряным крестом на животе. Без слов и церемоний подал Артёму узел.

— Одевайся, Артёмушко! — приказала Зина. — Тут шапочка монашеская. Сейчас по церквям поедем, а там — без одёжи такой нельзя.

Артём развязал узел, натянул на плечи рясу. Шапочка оказалась маловатой — поп с силой нахлобучил её на лоб парню. Мироныч, а вслед за ним Синяя птичка, ходили вокруг, поправляли на нём одежду. Повели к зеркалу. В зеркале Артём увидел отражение двух попов: перед ним с крестом на животе стоял молодой — широкоскулый, с рыжей бородкой и смеющимися серыми глазами, и второй... монах без креста и бороды, совсем юный — белозубый рот приоткрыт в изумлении, а в глазах испуг и затаённая тревога. Не сразу догадался, что этот, второй-то, — он и есть, Артём Бунтарёв.

Шарахнулся от зеркала, но Синяя птичка лампадку на трёх цепочках в руку суёт. Объясняет:

— Стоять у дверей будешь. Ни слова не проронь — стой и на трёх перстах божий огонь держи. Вот так, на весу.

Запрокинула голову, через плечо крикнула:

— Матрёна, подавай на стол!

Вошли в комнату поменьше залы, но здесь витал жилой дух. В углу за зелёными стойками и мраморной резной повителью роскошного камина весело потрескивал огонёк, в другом углу выдавался почти на средину комнаты белый рояль и на нём бюст нахмурившегося чубатого человека; тут же круглый стол под хрустальной люстрой, за столом уже сидел Бурлак. Не видя входившей тётушки, он пытался заговорить с девушкой, разливавшей чай, но та дичилась, далеко его обходила.

Зинаида, подойдя к столу, зло проворчала:

— Неси булочки! Слышь?..

Девушка покорно склонила голову и пошла в небольшую раскрытую дверь возле камина — видно, на кухню. Чёрная юбка нелепо висела на ней до пола, вместо кофты — полужакет, полупиджак, и чёрная глухая косынка. «Не сладко ей тут живётся», — подумал Артём, мельком заглянув в лицо девушки и заметив на нем скорбное выражение.

Бурлак, увидев Артёма в рясе, покачал головой:

— Ого! Уж и работу сыскали. Хорош стрелок!

Зинаида метнула на него недобрый взгляд, толкнула в спину.

— Ты мне, племянничек, речами не сори, лучше поспрашивай там, в миру, — когда Волжский собор рушить будут?

Бурлак, посмеиваясь, отвечал:

— Ныне только и слышишь: там церковь порушили, там попа из деревни прогнали. Господь Бог за такие дела не помилует.

— Дарий ваш власть-то правит; мы люди подначальные. Вам с Дарием, вам Бога-то бояться надо.

Сидели за круглым большим столом — Аким Захарович напротив Мироныча, Зина справа от себя нового попа посадила. Слева от неё молодой поп с рыжей бородой расселся.

Матрёна молча ходила у стола: каждому тарелку с куском холодной курицы подала, булок пышных в плетёной корзине поставила, масло и красной кетовой икры. Артём не торопился с едой, но и не робел: распахнул наполовину булку ножом, намазал маслом, икрой — думал, качая головой: «Жаль, брата Фёдора нет».

Птичка косила глаз на него, ухмылялась лукаво. Ей было приятно удивить и обрадовать голодного парня такими роскошными яствами.

Рыжебородый был поглощён едой, шумно чавкал, рвал зубами белое мясо курицы.

Аким Захарович ел степенно, не торопясь, кидал вокруг злые, насмешливые и чуть презрительные взгляды. Он, устроив багаж, успокоился, не говорил так много, не заискивал; наоборот, размытые, чуть припухшие складки лица его и колючие с коричневым блеском глаза преисполнились надменности и холодного безразличия; взгляд его не стрелял по сторонам; устало щурясь, он как бы говорил: «Ваше общество унижает, я сейчас покину вас».

Он не стеснялся подчеркнуть своё превосходство над всеми и даже над хозяином, на вопросы которого отвечал с затаённой улыбкой и негромко, — тётушка, наклоняясь к Миронычу, повторяла ответы Бурлака. И каждый раз при этом недовольно взглядывала на племянника, раздражаясь его высокомерием.

Артём всё видел вокруг себя, всё слышал, но находился в растерянности и ничего не понимал.

Синяя птичка время от времени под столом касалась рукой его коленки — ешь, мол, не робей, а сама препиралась с Бурлаком и не оставляла своим вниманием старичка.

— Вы теперь, я полагаю, за Жёлтой розой устремились, — тихо, так, чтобы не слышал глуховатый старик, говорил Бурлак. — Алмазик тот, как я слышал, денег больших стоит?

— Богомолки болтают, будто архимандрит Дионисий иконку Ефросинью Полоцкую с драгоценным алмазиком в Качалинской церкви укрыл, — пела Птичка, стараясь не замечать язвительного тона племянника.

— Не знаю. Это, милая тётушка, по твоей части. Вы с Миронычем иконки собираете. В музее вашем, как я вижу, их довольно набралось. А теперь вот Жёлтая роза вас сна лишила.

Шаркнула вилкой Синяя птичка:

— Не меня она сна лишила, проклятая Жёлтая роза! Звонят старику, требуют. Не знаю толком, но, может, и Дарий ваш, зело партийный человек, длинную руку свою к алмазику тянет.

Бурлак ниже опустил голову. Разговор о Дарии ему не нравился. И когда окончили завтрак и все поднялись из-за стола, он взял тётушку за руку, тихо прошептал:

— Имя Дария всуе не поминай. Уши его далеко слышат.

6

Во дворе стоял чёрный, как жук, автомобиль, выстреливал кольца дыма, подрагивал.

Молодой поп подтолкнул Артёма на средину заднего сиденья, сам развалился слева, а справа от Бунтарева, откинувшись в угол, полулежала Зина. От неё пахло духами, она то и дело наклонялась к старику, сидевшему с шофером, и на ухо ему кричала:

— Надул тебя Дионисий, увёл из-под носа Жёлтую розу.

Повернулся старик:

— Меня надул?.. Посмотрим, посмотрим...

— Я-то, дура, перед ним рассыпалась! Чай с малиной подносила, водку с перцем. А сердце тревожилось. Вижу, себе на уме, хитрец: глаза навыкат, усы тараканьи — шевелит кончиками, а сам улыбается. И кто, думаю, такого аспида в духовный сан возвёл! Уволок Ефросинью Полоцкую, дьявол волосатый.

Снова повернулся Мироныч:

— Так, Зинуш, так. Хитрая бестия!..

— Ищи теперь ветра в поле!

— А?

— Ищи, говорю, Ефросинью!

Машина вынеслась за город на большак, взлетала на холмы, пригорки, а затем, вспарывая сонную стынь низинных туманов, летела дальше по степи, кинутой ковром между Волгой и Доном.

Первый раз в жизни Артём ехал на легковом автомобиле. Скорость движения, важность людей, сидящих рядом — всё его волновало, манило новизной, неизвестностью; новый мир, в который он попал так скоро и неожиданно, раскрывался перед ним, ровно сказка, жизнь вдруг повернулась стороной невиданной и прекрасной, — и он, пьянея от счастья, доверчиво и безоглядно устремился навстречу этой новой жизни.

Машина промчалась по улице села — кирпичный склад был здесь единственным внушительным сооружением; снова вылетели на ровную, тянувшуюся серой шалью степь. Артём повернулся к соседке, встретился с её синими, опьяневшими от быстрой езды и близости молодых людей глазами, робко спросил:

— Куда это... мы?

— Что, монах, трусишь?

Залилась озорным смехом, а рукой затылок Артёмов гладит, да всё тянет к себе, тянет. И вдруг смех как пилой обрезала.

— Эх, парень!..

Шофёр сосредоточенно смотрел вперед. Мироныч дремал над посохом, а малый с крестом гыкнул откровенно, однако Синяя птичка в его сторону даже не взглянула. Откинулась на спинку сиденья и о чём-то тоскливо и трудно задумалась.

Вынеслись на пригорок и тут, словно по команде, повернули головы в сторону черного распаханного холма, из-за которого, точно золотой шлем, блеснул купол Качалинской церкви. На нём не было креста — его будто ветром сдуло с головы воина, и купол летел словно шар над полем, летел и поддразнивал: «Догони!»

Дорога выгнулась петлёй — машина устремилась прямо на купол. Золотой шар рос на глазах, поднимался, лез из земли вместе с колокольней — и вот уже в низине открылась большая казачья станица с рядами деревянных и каменных домов, обращённых окнами к Дону.

При подъезде к селу шофёр сбавил скорость, — по разным, незаметным чужому взгляду приметам Артём заключил, что и здесь, как в его родной Слепцовке, во многих домах голодают, иные подались в город, а те, кто остались, притихли по углам, и хоть, конечно, видят или слышат катящийся по дороге автомобиль, но ничего хорошего от него не ждут и навстречу ему не выходят.

Не перебежит дорогу кошка, не вынесется с лаем из-под ворот собака; поймает человек — съест.

К церкви подъехали не со стороны ворот, а с тыла — в церковном подворье надгробный камень с отбитым крестом, над ним клён широко распростёр голые ветки. Мироныч, выбравшись из автомобиля, привалился к стволу дерева. Долго, натужно разгибал спину. Нетвёрдым шагом прошёл к надгробному камню. Склонился над ним, стал ножичком счищать пыль с выбитой на камне надписи.

Синяя птичка поднесла ему саквояжик — подобный тем, что носят доктора. Старик достал лупу, приник к надписи. Читал медленно, по слогам — слов его никто не разбирал. Впрочем, молодому глазу и без лупы легко можно было прочесть выбитую на камне эпитафию: «Здесь упокоился раб божий Кухаркин Андриян искусством писать иконы божий люд изумлявший». И едва заметна дата: «Лето 7114».

Старик расчистил фамилию, раз провёл лупой, другой... Синяя птичка раздражённо заговорила:

— Ну он, Кухаркин. Вон, видишь: семнадцатый век. Мне о его иконках мистер Парсонс, американец, говорил. Там у них, в Америке, справочник есть, эмигрант наш русский вывез. Нет цены иконам Кухаркина. Нет! — слышишь?..

Мироныч выпрямился, зашагал к церкви.

Артём, проходя мимо шофера, видел, как тот, глядя на их процессию, нетерпеливо тронул козырек своей рабочей кепки, а когда прошли, швырнул под ноги окурок, громко сплюнул.

Презрительный взгляд шофера не понравился Артёму — он будто ничего не сделал ему плохого, зачем же глядеть зверем?

Ускорил шаг, спросил Синюю птичку:

— Что делать будем?

Она улыбнулась на его слова, похлопала ладонью по щеке: «Привыкай, парень, — важный вид изображай».

Шли по-над стеной — Мироныч заглядывал в окна и сильно стучал по рамам палкой. В одном месте промахнулся, угодил по стеклу; стекло разбилось, со звоном полетело на пол. И звон этот, казалось, ещё долго стоял под сводами. Переступили порог церкви. Тут роли участников экспедиции распределились сами собой: Синяя птичка повела старика к алтарю, а рыжебородый потянул Артёма на средину церкви, гыкнул на ухо:

— Я тоже, как ты — ряженый. Для виду мы с тобой — соображай, паря!

Отвернулся рыжий и надул губы, видом своим говоря: «Да и что толковать тебе — неуч ты деревенский».

Отвлеклись ребята и не заметили, из какой двери вылез человек в лохмотьях, с клоком нечёсаных седеньких волос. Заговорил громко, но нездоровым стылым голосом:

— Отцы родимые!.. Подайте, Христа ради, чем Бог послал!.. Голод у нас.

— Отец Дионисий где? — кричала ему на ухо Зина.

— Нетути, давно не бывали, да и быть зачем? Колокола сбросили, церковь разграбили, а настоятеля здешнего отца Мефодия Васька-милиционер из деревни прогнал. Э-э... матушка, антихрист по земле идёт, ан-ти-христ!..

— Иконку из Волжска не привозили? Над головой сияние и белый камень в жёлтой оправе.

— Э-э, родимая, ничего не привозили. Ничегохоньки.

Синяя птичка к самому уху старика наклонилась:

— А старые... Старые, говорю, иконы есть?

— Андрианки Кухаркина?.. Есть, родненькая, — как не быть, да только спрятаны они в подвалах, и замки тяжёлые висят. Было-то восемь Андрианкиных иконок, пуще глаза стерегли, а как поруха на божьи храмины пошла, так разлетелись иконки по белу свету, аки твои соловушки. Да вы хлебца-то, хлебца, Христа ради...

Артём и малый с крестом подошли к иконостасу — сторож церковный глянул на них и — поклонился, креститься начал.

— Отцы святые, матерь божья — сохрани и помилуй!..

Хватает крест у малого — целует, к руке тянется.

Мироныч палкой в старика тычет, спрашивает нетерпеливо. И всё к Птичке — бормочет что-то. Птичка кивнула малому с крестом:

— Хлеба принеси!

— Да ну тебя! — огрызнулся малый. — Иди сама — ты знаешь, куда ложила.

Синяя птичка сунула кулачком в плечо, проворчала:

— Лодырь проклятый! С места не двинется.

И к сторожу:

— Хорошо, хорошо — будет тебе хлеб, и конфеточки будут, — говори скорей, где иконки Андриановы?..

Артём сбегал к машине, принёс узелок. И как увидел хлеб да ириски церковный сторож, так глаза его из-под грязных волос засветились, руки задрожали, — он весь подался к хлебу, но женщина его отстранила.

— Иконки Андриановы. Подавай иконки, тогда и хлебушек будет.

Вдруг отшатнулся сторож, в себя пришёл. Глаза осмысленно уставились на гостей, а руки инстинктивно выдвинулись вперёд; сторож выпрямился, откинул назад слежалые волосы. Заговорил отчётливо и твердо:

— По какой такой надобности... иконки?

Зина нашлась тут же, поняла, что увлеклась, поторопилась — поманила к себе малого с крестом и Артёма. И малый стал размашисто крестить сторожа, гнусавым, но сильным голосом творить нараспев молитву.

— Да вы, я вижу, спужались нас, — приблизилась к сторожу Птичка, — а мы из духовных, зачем нас бояться?

Мироныч тем временем оставшееся в живых правое крылечко иконостаса с лупой обшаривал — росписи, фрески пинцетом ковырял.

— Великий это мастер! — увещевала начинавшего сникать и поддаваться сторожа Синяя птичка. — Он, пожалуй, и сам отцов-святителей изобразит не хуже Андриана Кухаркина, опять же если позолота обшелушилась, состарилась иконка — он такой на неё блеск наведёт, пуще прежнего светиться станет. Не бойтесь, дедушка, мы люди служивые, из музея городского.

Сник сторож, поклонился малому с крестом и повёл божьих посланников в боковой пристрой. Здесь дверь железную показал. Вся она загромождена, завалена железным хламом да предметами тяжёлыми.

— Там они, иконы, — показал на дверь сторож. — А как дверь открыть — не знаю. Хламу-то он сколь навалено!

Зина подтолкнула малого, кивнула Артёму: принимайтесь, мол, за дело, разбирайте завал. Малый не шелохнулся, качнул головой. И громко проговорил:

— Сдались они мне — иконы ваши! Тут медведь и тот хрип сломает.

Артём взялся за дело без промедления. Ухватился за край чугунной решётки — поднять не может. На малого взглянул: помоги, дескать, — но тот засмеялся ехидно и прочь отошёл. За другой конец решетки взялась Зина и едва потянула свой край — ойкнула, схватилась за спину. Артём поднатужился, двинул плечом решётку, отвалил её к стене церкви.

Принялся ворочать камни, брёвна — тут был насыпан целый холм. Пожалуй, с час, а то и больше расчищал путь к двери Бунтарев. Наконец дверь раскрылась, старик, а за ним все остальные спустились в подвал. Здесь сторож извлёк из ветхого тряпья две небольшие иконки. Бережно пыль стряхнул, затем так же бережно поднес их к лучику света, бившему из подвального оконца. Иконы ожили на свету.

На одной Иисус Христос с поднятыми двумя перстами сидел — лик его был ясен и чист, на плечах мантия из белой парчи, мехом горностая отороченная. Во взгляде — призыв к смирению, ласковость и нежность простого, всезнающего и все испытавшего человека — лицо, которое вы хотели встретить и встретили, наконец, — ни Бога, ни учителя... нет; на вас смотрел человек, знакомый вам и очень дорогой.

Его глаза с отцовским задумчивым прищуром, ямочки в углах губ, затаившаяся во взгляде тревога — всматриваетесь в лицо и вам все больше открывается в нем родного, знакомого. Вот уже вы каким-то далёким, но верным чувством уловили, что это о вас, о вашей судьбе задумался человек. О вас его заботы и тревоги, — вы чувствуете это, и независимо от вас, от вашей воли незримая нить родства протягивается между вами, и вы под гипнотическим взором хорошего умного человека утрачиваете ощущение его бесплотности, он вам кажется живым и вечным.

И ничего сверхъестественного, ничего божественного не чувствуется в человеке, изображённом на иконе. Наоборот, вы сблизились и сроднились, хотите продлить общение с ним — из глубины вашего сердца поднимается желание говорить, открыться ему, выплакать наболевшее, освободиться от груза сомнений, укрепиться в мечтах своих и надеждах.

Вспомнил Артём слепцовскую церковь, лики святых на иконостасе, в простенках между окон. Там были Николай-угодник, святые равноапостольные Владимир и Ольга, Мефодий и Кирилл, святые старцы Савватей и Зосима. Кто они, эти люди? Как же это он ни разу не спросил ни у матери, ни у отца?.. Он и среднюю школу кончил, в институт мечтает поступить, а про Бога, про святых — не знает. Родители его, простые неграмотные люди — они, наверное, знают, а он, грамотей, ничего не слышал, не читал.

Далеко заводили мысли о Боге и религии деревенского парня. И чего это душа его так разворошилась? Сколько он раз бывал в слепцовской церкви, а никаких подобных дум у него не возникало.

Сторож ясным потвердевшим голосом сказал:

— Разве ж, в музей — тогда, пожалуй, берите. Небось там надёжней охранят. А тут всё одно, окаянные разграбят. Помру я скоро, чего уж... А иконки-то наши, сказывали умные люди, не просты. Андриянка Кухаркин будто бы не хуже самых искусных мастеров расписывал.

Поклонился сторож, сказал:

— Мне бы хлебца кусочек. Пожалейте старика больного.

На вторую икону Артём и взглянуть хорошенько не успел: видел только золотой узор по раме — из миниатюрных кирпичиков выложен, да зеленый нимб над головой Божьей матери, держащей ребенка, да над нимбом три красных турмалина живыми лучами играли — Мироныч обеими руками захватил иконку и сунул за пазуху.

А сторож, ожидавший взамен иконок хлеба, вдруг словно бы прозрел; забыл и о хлебе, который минуту назад со слезами вымаливал, и о людях сановных, стоявших тут же в изумленных позах — он весь набычился, дышал тяжело и свободной рукой волосы приглаживал. В одну минуту в нём как бы человек проснулся. У выхода из церкви наперёд Мироныча забежал. Вскинул руки, как распятый Христос, закричал:

— Кто вы? Какой такой музей представляете?

Малый с крестом выступил из-за спины Мироныча, двинул кулаком сторожа. Тот упал на могилу Андрияна Кухаркина, головой о камень ударился. Артём к нему рванулся, но малый с крестом схватил парня за плечо, толкнул в машину. И в самый тот миг, как машина тронулась, сторож приподнялся с камня, истошно прокричал:

— Ироды окаянные!.. Анчи-ихристы!..

Артём чувствовал себя нехорошо. Ряса давила; её натянули на пальто, и она сжимала тело, как обруч. «Я её сброшу!» — явилась мысль, и рука потянулась искать пуговицы, но машина затормозила у ветхой избушки с двумя слезящимися оконцами. Мироныч вывалился из кабины и уверенно, точно к себе домой, заковылял к двери. В избе было сумеречно; старик, а вслед за ним и Птичка метнулись в передний угол, поднялись на лавки. Не сразу Артём сообразил: им нужны иконы.

Зина зажгла спичку, а старик шарил лупой по иконам — они висели рядами: две большие, в почерневших от времени резных рамках, и ряды маленьких, светящихся позолотой, серебром, голубыми, зелёными красками. В избе было холодно, со стороны печки и полатей тянул спёртый запах жилого. У печки словно прислонились греться ухват и кочерга, на шестке — чугунок с выщербленным краем и горшок глиняный. Дорогим и близким хлынуло на Артёма. Вспомнилась родная изба — та же печка, те же ухват с кочергой; кажется, одна и та же нехитрая утварь во всех избах России!..

Стоит Артём и печально смотрит себе под ноги. Забылся он в мечтах по дому, тут его за плечо тронули. Вздрогнул парень, обернулся. А на него, свесив головку с печи, мальчик лет семи смотрит.

— Дяденька, чевой-то вы?

Глазенки круглые — мокрыми василёчками на бледном личике светятся.

— Мы-то?.. Да так... Вон дедушка иконки смотрит. Где мать твоя и тятька?..

— В город на заработки подались. С бабушкой мы — да вон она, на печи помирает. У нас и есть нечего. Мамку ждем.

Артём дёрнул за рукав малого с крестом, показал на печку:

— Дети голодные еду просят. Неси муку.

Малый качнулся в сторону:

— Отцепись!

— Муку неси, слышишь?

Артём надвинулся, словно туча. И малый в рясе струхнул, пошёл к машине.

Артём метнул мешочек на полати... И затем смиренно стоял у двери, боясь, как бы Птичка и Мироныч не спохватились и не взяли бы обратно муку. Но ни старик, ни женщина не заметили происшедшей у них за спиной сцены. Забрав нужные иконы, они рысцой, не взглянув на печку, где как раз в это время застонала старуха, вынеслись на улицу. Задержался в избе Бунтарев, спросил паренька:

— На селе-то у вас, чай, сродственники есть?

— Тетя Лиза, папина сестра, — тут она, недалеко живёт.

— Ты оденься хорошенько и сбегай к тёте Лизе. Пусть вам лепёшек напечет. Авось, бабушка-то и поправится. Да и ты повеселеешь.

— Я и так... весёлый, — сказал мальчик и улыбнулся.

Погладив малыша по тёплым русым волосёнкам, Артём кивнул ему на прощание:

— Держись, парень!.. Нынче и везде по России так — голод.

7

На обратном пути пассажиры маленькой, несущейся по полю машины притихли. Хотя Артём и верил в законность «музейной операции», но в душу закралась смутная тревога, и он тягостно молчал, предаваясь невесёлым думам. Повернувшись к окну, наблюдал за бежавшими обочь дороги лентами вскрывшихся от снега тракторных борозд, рыжими проплешинами невспаханной неудоби, почерневшим смятым будыльем.

Небо стояло ясное, тихое, едва приметной холодной синью падал на землю вечер; и если бы не гул мотора, не шум колес, Артём, как ему казалось, услышал бы звон сковывающего землю мороза. Бежали и бежали мимо подёрнутые ледком ручьи, ставки, мочажины — ни ряби, ни вздоха. В свинцовые зеркала смотрятся золотые шары перекати-поля и перестоявшие зиму на одной ноге солдаты-зверобои, красные капли плодов шиповника.

«А в нашем саду, — вспоминает Артём родной дом, — шиповник разлапистый, и ягоды на нём мясистые, лепёшечкой». И ещё он вспоминает прилетавших к ним в сад снегирей: красногрудые, они садятся в кусты шиповника и долго сидят неподвижно, а когда вдруг взлетают, то Артёму чудится, что вместе с ними и плоды взлетают и со звонким цвирканьем носятся в воздухе.

В ворота въезжали затемно; жёлтая овчарка и чёрный «медведь» тихонько поскуливали, встречая хозяев, — к ним первая вышла из машины Зина, она ждала Мироныча, но тот не появлялся. Птичка открыла дверцы кабины и вскрикнула:

— Ах! Он умер!..

Мироныч мешком повалился ей на руки. Зина не удержала его, старик посунулся на подножку, на землю. Артём стоял поодаль от машины, — он растерялся и не знал, что делать. Малый с крестом был уже в доме. Женщине помогал шофёр. Она, поманив Артёма, крикнула:

— Чего же ты, касатик, — не видишь, что ли?

Артём подбежал к старику, подхватил хилое тельце. Старик на руках Артёма ожил, застонал.

— Жив, Мироныч, жив, соколик мой! — причитала Зина, поддерживая голову старика, вынимая у него из-за пазухи иконку.

Шофёру, следовавшему сзади, говорила:

— Поезжай, родимый! Чай, тебя дома заждались.

— Может, доктора привезти?

— Рядом наш доктор живёт, я его по телефону призову. Поезжай.

Дверь большой гостиной с зелёными шторами открыл парень с хамоватой улыбкой, с наглыми, смешливыми глазами. В нём не сразу разгадал Артём малого с крестом, а разгадав, подивился быстроте, с которой Федюнчик сбросил поповскую рясу.

Зина, завидев его, взмахнула рукой:

— Подсоби Тёмке, ну-ну — сюда занесите!..

Бесшумно, летучей мышью, выпорхнула из-за портьеры Матрена — подступилась было к старику, но Зина её оттолкнула.

И когда девочка скрылась за портьерой, Зина вдогонку ей крикнула:

— Не нужна ты нынче! И завтра — то ж. Слышишь?..

Так же незаметно, бесшумно скрылась Матрёна с глаз.

Старика занесли в комнату, сплошь увешанную дорогими коврами. Тут стояла широкая кровать с белыми стенками и резными амурами над изголовьем. Рядом — столик, такой же белый, под стиль кровати; возле него — торшер, назначение которого лишь тогда открылось Артёму, когда Зина, уложив старика, дёрнула за шнур, и комната озарилась ярким светом. На стенах спальни было много картин — все в массивных позолоченных рамах. Сюжеты изображались библейские. Одежды на людях синие, голубые, лица и шеи розовые, точно у младенцев.

Старик одной рукой держался за сердце, другой показывал на Артёма — и морщился, шевелил сухими пальцами, говорил что-то; Артём понял — не хочет его присутствия, и пошёл к двери, но Зина его остановила.

— Стой здесь, стой, говорю! Чегой-то вы меня одну с ним оставляете, а неровен час — случится что?..

Поправляла розовое атласное одеяло, причитала:

— Ты теперь усни, голубок, усни — я тебе какао приготовлю, ты поешь немного, и снова уснёшь. А болезнь — она что ж, гостья хоть и незваная, а за порог не выставишь. Она к тебе всё чаще являться будет, потому возраст.

— Доктора! — выдохнул Мироныч. И зло повёл серыми замутненными глазами; тонкие губы криво растянулись, и рот его, полный золотых зубов, приоткрылся. Старик застонал.

— Я за доктором! — сказал Артём. — Я живо!..

Зина смерила его строгим взглядом, сказала:

— Стой у двери. И помалкивай.

В её синих совино-круглых глазах блеснул торжествующий огонек; она будто бы радовалась чему-то. И Артёму стало страшно, он отступил к двери, стоял с замиранием сердца. Машинально перебирал пальцами край бархатной портьеры. Старик умолк, — видно, ему стало лучше, и Зина теперь щебетала не так возбуждённо, голос её звучал ровнее, она не оглядывалась по сторонам, не звала никого на помощь — щебетала мирно, ласково.

И Артём окончательно успокоился, с интересом разглядывал картины, хрустальную люстру, потолок и ковры. Он только теперь, хорошенько присмотревшись, заметил на стенах таинственный мир животных, изображённых неяркими нежными красками. То были старинные дорогие обои — Артём видел подобные в развалинах барского дома у себя в Слепцовке.

Потом он вышел во двор, направился в ту сторону, где стоял сарай. Здесь увидел пиленые чурбаки и у стены небольшой штабель из колотых дров. Кто-то приступил к работе и бросил её в самом начале. И топор, казалось, ещё тёплый от прикосновения рук, лежал на дубовом бревне. Руки Артёмовы зачесались, и он стал колоть дрова.

Работал увлеченно, горячо, — сбросил пальтушку, треух; топор ещё веселее заиграл в руках, и сосновые, дубовые, берёзовые чурбаки в один миг разлетались на ровные, пахнувшие смолой клиновидные дольки. Вечер сгустился, но свет из окон озарял усадьбу, и Артёму ничто не мешало.

Переколов дрова, он уложил их в ровнёхонький штабель, взял стоявшую у двери сарая метлу и тщательно подмёл усадьбу. И когда кончил дело — вытер пот со лба, оделся, направился к воротам, но тут его из раскрытой форточки окликнула Зина. Направляясь к крыльцу, видел прильнувшего к окну Мироныча; старик с изумлением разглядывал штабель дров, в несколько рядов поднявшийся до самой крыши сарая.

В доме встретившей его Зине Артём сказал:

— Чего я делать должен? Когда приходить на работу, когда уходить? А нынче... домой бы мне надо, брат Фёдор ждет.

— Домо-о-ой?.. Где он — дом твой?.. Завтра найдём брата. Ночевать у нас будешь. Не пущу тебя, страшно мне.

Приклоняясь к нему, взяв его за руку, она таинственно зашептала:

— Попался, парень! Ага!.. Никуда я тебя не пущу, будешь меня охранять.

Ласковый тон её голоса, дружелюбие приободрили Артёма. Но он робел; испытывал неловкость и смутную тревогу от близости женщины, от волновавших его чувств, которые помимо воли поднимались изнутри и сладким шумом ударяли в голову. Пытался высвободить руку, но Зина крепко её удерживала.

— Пойдём, покажу место, где ночевать будешь.

На что была красива спальня старика, роскошен забитый иконами зал, но здесь... Здесь вся мебель из красного дерева; в углах громадные белые вазы с дивными птицами на боках и парящими ангелочками. Одна стена — в иконах, другая — в картинах, третья заставлена шкафами.

— Прежде, при царе-батюшке, в этом доме генерал Иволгин жил, а теперь тут музей будет, — всё самое интересное и старинное людям напоказ выставим. Для того и собираем. А ты, Артём, в ножки мне должен поклониться за работу такую. Бурлак-то тебя к станку бы приставил, и верти колёса. И зарплатишка — с гулькин нос. А тут — раздолье будет, вот только трудись — не ленись, и на чужое не зарься. Мироныч пуще всего в человеке честность ценит.

— А что делать я буду?

— Печки топить, дрова колоть. А летом — так... убрать чего, Миронычу подсобить. Найдётся работа!.. Ты только не ленись и старику не перечь. Вон Федюнька, двоюродный братец мой... Не любит его Мироныч — лодырь он и на руку не чист. Такие-то — кому нужны?..

Круто повернулась к парню — всплеснула руками.

— Почто торчишь у двери? Проходи.

Оглядел стену, к которой только что стоял спиной, увидел камин с прихотливой мраморной облицовкой, с резвящимися херувимчиками по бокам, с красивой женской головкой посредине. И ещё какие-то цепи свисали до пола по золоченым столбикам, а внизу на мраморной плите бронзовый якорь лежал.

Постепенно приходил в себя; вздохнул широко — раз, другой, взглянул без трепета на Зину, подумал: «Девка как девка, только прибрана да нарядная». И ещё раз вздохнул, словно воздух помогал обрести уверенность. Теперь мог подолгу смотреть на Зину, но тревогу душевную, сумятицу мыслей до конца одолеть не мог. Не мог он понять, почему здесь она — такая молодая и красивая, и рядом с ней — старик, хилый и больной, но в то же время таинственный и всесильный, как Бог.

Хотелось найти Матрену, утешить. Думал о ней: «Мыкает горе на чужбине. Может, так же, как и я — из большой семьи выпала, а то и вовсе сиротинушка».

Душу томила жалость.

— Ты чевой-то? — спросила Зина, отстраняясь от него и стараясь понять, о чём он думает.

— Так я... ничего.

Страницы

 1   2   3   4   5   6   7   8   9  10 11 12 13 14